Книжник улыбнулся в ответ на насоновский вопрос. Он и в самом деле интересовался — намного иудаизмом, немного — буддизмом, с глубоким интересом изучал католицизм, прочёл труды протестантов. Интересовался синтоизмом и даосизмом, полистал Конфуция. Исследовал, что мог найти, в исламе. Памятуя о Прадхане с Мулапракрити, проскочил индуизм и оккультизм, резонно сочтя, если Истина обретается только в Гималаях, толку в ней нет. Страна, насчитывающая пять сотен равно истинных учений? Вздор это, господа. Не счёл Парфианов нужным знакомиться только с культами Вуду и с шаманизмом. А вот в храм на соседней улице заглянул только тогда, когда выбирать оказалось уже не из чего. Извилистый и идиотский путь российского интеллигента.
Насонов не согласился.
— Путь российского интеллигента сегодня лежит через рынок. У прилавков — профессора и доценты. Технари и математики — директора банков, актёры — рекламируют шоколад, писатели — занялись порнухой. Кого из них, помилуйте, интересует Бог?
Расстались на вокзале почти по-братски. Адриан заметил, что не хочет отпускать Алёшку.
Между тем, Книжник стал в храме если не своим человеком, то почти своим. Знал всех по именам, узнал и судьбы этих людей и их духовные пути. Они разнились — и это различие, как отметил Парфианов, зримо отпечатывалось на лицах. То были лики ликующие и лики скорбящие. Первый тип встречался редко — это были богоискатели, вроде него, для которых обретение Бога было итогом, целью и смыслом жизни. Безгрешных пред Господом нет, но эти, по хранящему их Промыслу, не обременённые несмываемыми смертными грехами, обретя свою Истину, разве что не пели, светились счастьем и любили всех. По сияющим лицам с то и дело мелькающей на них улыбкой их было видно издалека.
Вторые — кающиеся — пришли на невероятном судьбинском сломе, на страшном бытийном ударе, сотрясшем их до основания души. Женщины, на совести которых было несколько десятков абортов, бывшие развесёлые блудницы, партийные активисты, когда-то глумившиеся над верующими и не пускавшие их в храмы, бывшие палачи НКВД, сексоты и доносчики, когда-то продававшие соседей страха ли ради иудейска, а порой и за лишние квадратные метры, тати, смершевцы, насильники и убийцы. Обессиленные и больные, лишившиеся кто — детей, кто — воровски накопленного, и почти все — возможности спать по ночам, они приползали на слёзном раскаянии и с ужасом слышали о плодах покаяния. Их они принести уже не могли и истаивали в слезах с мытаревой молитвой на устах. Их тоже можно было узнать издали — по мрачным потемневшим лицам и скорбным вздохам.
Книжник начал бредить монашеством, но увлечение его не было одобрено Илларионом. «Времена нынче не те, старчества нет, наставить некому, а тебе ничего не стоит быть монахом в миру, живёшь-то один, — совершенствуйся, Книжник, молись, читай» Адриан понимал, что он чего-то не договаривает, но допытываться не стал. Монастыри, и вправду, только восстанавливались. Но Лавра… Илларион отсоветовал и это.
— На первом благодатном порыве не строится жизнь, Адриан. Подожди несколько лет. К тому времени поумнеешь и поймёшь, что тебе нужно.
Книжник читал запоем. Иногда сам изумлялся количеству прочитанного. Как это в него входит? Ощущение Божьей любви, растворявшееся в нём, усиливало стократно. Книжник стал жалеть людей и заметил, что чем ничтожней и бесчестней был иной человек, тем больше он сожалел о нём, предвидя предстоящие ему скорби и понимая, насколько несчастный из-за затмевающих ему глаза подлости и гордыни лишён возможности постичь Истину, познать счастье.
Он любовно выбрал церковной лавке большую икону Христа, повесил над диваном так, чтобы, открывая утром глаза, видеть Господа. По ночам, когда в окно падал рассеянный лунный свет, дорогой оклад иконы отливал искристыми бликами. Сам Парфианов, заметив в любом другом чувства, подобные своим, назвал бы их любовью, но о себе сказать, что любит Господа, никогда бы не дерзнул.
Но пришедшее теперь абсолютное, полное понимание смысла и цели жизни диктовало жёсткое переосмысление прочитанного когда-то, сложившихся мнений, пристрастий, былых оценок. Теперь Парфианов быстро и безошибочно нащупал тот изначальный слом, низвержение человека с вершины духа — в бездну пошлости и ничтожества. Как в своё время иронически названная латынью «певицей» собака, как смердящая едким запахом трава была наречена амброзией, так и эта эпоха была наименована Возрождением. И воистину возродилась тогда и мерзость язычества, и дурная игра человеческого духа на понижение всех ценностей…
Но когда становится ничтожной шкала человеческих ценностей, становится ничтожным и он сам.
Теперь Парфианов понял, почему интуитивно морщился, читая Боккаччо и Рабле. А как ничтожен был этот жалкий Вольтер, пытавшийся опустить все святыни до уровня своих гениталий, ибо именно там находилось для него мерило всего. Как он мог заставить одураченную Европу слушать себя? Непостижимо.