Монаху же он объяснял, что духовные люди редко сведущи в переводах, ими занимаются люди, далёкие от веры. Они переводят католические книги на русский язык по мере своего понимания, и переведут слова «стяжание благодати», как «получение божьей милости», ибо не понимают ни слова «стяжание», ни слова «благодать», непонятные им духовные термины истолкуют в понятных им светских и кощунственных для верующего словах. А мы потом по этим переводам судим о подлиннике и говорим, что там дух искусительный. А в подлиннике все канонично. В XIX же переводы римлян делали те, кому за это платили — и переводы эти кривы и неверны. Отсюда и суждения многих наших отцов. Но это не суждения о духе подлинника, но суждения о кривом переводе, на десятки лет сеявших вражду и предубеждение между христианами, как это получилось у Брянчанинова. А все потому, что дьявол всунул копыто в перевод.

— Ты много говорил, — заметил монах, — но так и не сказал, что мешает тебя писать о православии и России?

— Легко сказать… У меня украли страну, выскребли до торфа и глины, это держава без аристократии, без прошлого, без Духа. Куда ни сунься — «и при каждом шаге каменья, бревна, сучья да коряги…»

— Вот и созидай новую страну, космополит чёртов!

Книжник молчал. Как ни странно, он не находил в православии литературных сюжетов: любая задумка выходила странно безжизненной. Православные в храмах, странно запуганные и безликие, пугали его. Любой разговор с ними был ему теперь в тягость: он неизменно начинался и заканчивался проповедью «смирения».

На его приходе не было общины, у него так и не появилось друзей, и, кроме Иллариона, было не с кем поговорить. Но Книжник пока старался отгораживаться от подобных мыслей, видя в них пустые частности.

— Чего ты ко мне прицепился, черносотенец? — смеялся он, — мы — рабы Христовы, в мире же этом пакостном — странники. Сам говоришь, талант — от Бога. Значит, служить я должен — Богу. А всё, что иное, то от лукавого.

Монах замахивался на него мухобойкой, но Парфианов ловко уворачивался.

<p>Глава 3</p>

Но не всегда удавалось увернуться от собственных вопросов.

Творчество есть воплощение ничего — в Нечто, и оно возможно только из безбрежной свободы, но такая свобода есть только в Боге. Человек не может творить из самого себя, из «ничего» собственных недр. Он мгновенно исчерпает себя, выскребет до дна. Нужно стать сообщающимся сосудом с Богом — неисчерпаемым творческим началом — и тогда ты сам станешь неисчерпаемым.

Но человек — все равно не Бог. Книжник выделял изначальный творческий акт, в котором он стоял перед лицом Божьим, и вторичный — увы, ущербный, где замысел реализовывался. Первичная интуиция проступала внезапно и шла вовсе не от него. Потом писалась книга. Люди звали это искусством. Книжник кривил губы. Как любой пишущий, он быстро постиг вторичность искусства: удручающее и трагическое несоответствие всегда пролегало между замыслом и воплощением. Это несоответствие проступало в каждой его книге и, перечитывая и правя свои романы, Книжник видел извечную трагедию творчества и границу таланта, страшный суд над человеческим дерзанием. Смирись, гордый человек, ты не Бог…

Творчество было провалом даже в шедеврах.

Теперь Парфианов понял, почему даже великий творец мог быть ничтожнейшим из людей. Талант исходил вовсе не из личности, но был привносим извне. Человек получал талант от Бога, но не каждый талантливый чувствовал себя орудием Божьим, ведь человеческая натура извращена грехом, и грешный творец неизбежно начинал лить святую воду божьего таланта на дьявольскую мельницу.

Книжник заметил, что в тех писаниях его современников, где дух вечности отступал перед растленным духом времени, творчество вырождалось. Побеждали пошлость, похоть и пустота. Он же хотел научить Истине. Но мог ли? С пустотой нельзя бороться знанием Истины. Истина людям, и он давно понял это, была не нужна, ибо знание её обременяло их. Истина никого не спасает, если она не Пламя. Но он сам уже тоже не был пламенем.

Впрочем, его пламя всегда было ледяным, обжигающим пламенем сухого льда, и порой Книжнику казалось, что он потому и получил талант, чтобы уверенно и спокойно говорить об Истине. При этом Книжник много слышал о том, что творец судится по особым законам, ему прощаются те грехи, которые не сходят с рук никому. Он брезгливо качал головой. Тот, кто притязал быть выше всех, судиться должен по «гамбургскому счёту».

Творцу ничего не прощается.

Много говорили и об экстазе творчества, Книжник снова только усмехался. Сам бесчувственный, он любил играть в романах плотскими страстями. Аскеза, усилие воли в борьбе с желанием стократно усиливали его. Похоть по природе своей нетворческое, ненасытимое и вампирическое состояние, и лишь аскет чувствует в себе неиссякающую силу жизни. Аскеза преображала жар похоти в работоспособность и вдохновение.

Перейти на страницу:

Похожие книги