За всю ночь ради этого стоило не сомкнуть глаз. Начальник гестапо понимал, что сегодня начинается феерическая сцена всеобщего краха, то, наступление чего он предчувствовал последние два года. Он похвалил себя за то, что оказался на высоте своих пророчеств. Ему не надо было гадать, чтобы понять, что вместе с гибелью режима Гитлера закончится и его власть, а вместе с ней в прошлое уйдут многие его заслуги и достижения, и, безусловно, найдётся много таких, кто при новом режиме напомнит о них. Дальше – тюрьма, избиения, смерть. Такое развитие будущих событий его не устраивало. Пора было прятать концы в воду, уходить, но предусмотрительный Мюллер хотел обставить свое исчезновение таким образом, чтобы оно не вызвало подозрений ни у врагов, а главное, ни у Гиммлера. Сам Гитлер был соавтором его плана, в услугах рейхсфюрера СС, как и предполагал Мюллер, он уже не нуждался. Помыслы Мюллера, хотел он того или нет, теперь должны были повиноваться воле переменчивого ветра судьбы. Что такое судьба? Мюллер долго размышлял над этим вопросом, прежде чем нашел ответ, поразивший его своей простой сложностью. Судьба, по мысли Мюллера, подобна женщине. Она лишь в том случае даёт шанс одержать над собой верх, когда её бьют и толкают, иного, по крайней мере Мюллеру, не дано. И шеф гестапо, в этот апрель рискнувший сыграть с ней ва-банк, принял за аксиому то утверждение, что судьба лишь наполовину способна распоряжаться поступками человека. А другую же она оставляет на его усмотрение. В дальнейшем всё зависит от силы воли и характера человека. И жизнь, та, в которой он променял авиапилота на сыщика, показала, что он не ошибся. Соразмерять свой образ действий с обстоятельствами момента стала альфой и омегой успеха Мюллера. Усердно сажая в тюрьмы нацистов, а с их приходом к власти коммунистов, Мюллер предпочитал казаться тем, кого мало кто из начальства понимал. Каждый видел в нём невзрачного чиновника, но никак не того, кем он был на самом деле. Это устраивало Мюллера, ведь он справедливо считал, что большинство людей в целом судят больше на взгляд, чем на ощупь. По своему житейскому опыту Мюллер знал, что всякому человеку дано видеть многое, а вот притронуться к сути вещей дано не каждому. У него всё должно было получиться. Крах рейха не стал препятствием, а обязывал к хитроумным действиям. Вот и сейчас, до мелочей обдумав предстоящую комбинацию с Бруком и Кэт, Мюллер, подбодрив себя парой рюмочек коньяка, нажал на кнопку звонка, бодро встал, взял со стола бутылку и рюмку, убрал всё это в сейф, а потом подошёл к окну, где давно рассвело. Мюллер посмотрел на небо и нахмурился. Ах, эта весна! Сейчас по всей Германии цвели сады, в рощах заливались соловьи, по своему игнорируя дух людских битв, и Мюллер поймал себя на мысли о том, что жить в городе ему всегда претило. Вот такие получались забавные виражи судьбы. Выходцу из простого народа больше импонировала деревенская тишина, мычание коров и запах лугов. Серые будни города были чужды ему, но в имперском Берлине его удерживал долг службы, хотя зов сердца звал к земле, к возврату в родную Баварию. И только теперь, глядя на небо, Мюллер с тоской понял, что для него возврат к берегам детства неосуществим. Открылась дверь. Мюллер резко обернулся, вопросительно осведомляясь:
– Штурмбаннфюрер Оскар Стрелитц?
– Так точно, группенфюрер!
Стрелитц почувствовал на лбу взгляд шефа. Став прежним, Мюллер излучал обманчивое спокойствие. Его опухшие глаза не могли выдать Оскару и доли того, что за идеи носились в голове бодрствовавшего всю ночь шефа. Вплотную подойдя к Стрелитцу, и хитровато щурясь, Мюллер задал озорной вопрос:
– Ну, дружище, какие известия?
– Пока, группенфюрер, особых не наблюдается.
– А жаль, Оскар, жаль. В Берлине каждый день, но что-нибудь да происходит. В большинстве случаев удручающих событий. Вам проще было бы сказать, что всё у нас как и прежде. Одним словом, хуже не бывает.
– Я полностью согласен с вами, группенфюрер.
– Вот так-то оно будет лучше, Стрелитц. Как там наш подопечный? За ночь не поумнел?
– Трудно сказать, группенфюрер. Они, евреи, все какие-то странные. Вот и этот. Уставился взглядом в одну точку на потолке камеры, всё гадает, как мы с ним поступим – скоро повесим или пристрелим, как бешеного пса.
– Пусть себе гадает, как та старая цыганка, – сказал Мюллер. – Неведение, Стрелитц, и есть одна из форм пыток. Пусть изощряется, помучится, пострадает по вольной жизни, так легче будет с ним работать. Когда им плохо, они становятся податливым материалом. А вообще, если серьёзно, вешать его пока не стоит, а вот бока ему намять не помешало бы. Для острастки. Чтобы жизнь не казалась раем, а про нас, гестапо, не говорили, что мы зря свой хлеб кушаем. Сильно его не бейте, но постарайтесь так, чтобы ваше рукоприкладство привело к нужному результату.
– Это приказ, группенфюрер?