Дни проходили весело. С утра выпивалась гранёная стопка жидкого огня – и солнце вспыхивало ярче! И небо окрашивалось ярко-синим! И воробьи принимались чирикать веселее! И внутри всё зажигалось!
К двенадцати часам являлись соседские парни. Играли быстро несколько партий, чтобы выяснить, кому бежать к старухе Маро за бутылкой, кому – за хинкали, а кому – за пивом. И пошло-поехало до вечера! Дым коромыслом, нарды, карты, музыка, телевизор, прогулки до хинкальной, стычки на улице, пьяные разговоры до утра, благо чача доступна круглые сутки: старуха Маро страдала бессоницей, из-за чего постоянно лежала в полудрёме на кушетке и в любое время выдавала бутылку из окна уборной, где прятала свои запасы от милиции. Впрочем, участковый Гено сам иногда покупал у неё выпивку, зная, что чача чистая, домашняя, гонит её в деревне сын Маро, прилежный Пармен (бородатый и кряжистый, в серой шапочке, он часто приезжал из Кахетии на разбитом “москвиче”, чтобы пополнить закрома матери).
Иногда удавалось вызвонить и выманить кого-нибудь из старых любовниц. Тогда соседские парни изгонялись из квартиры, а комнаты убирались. Девушка приезжала на такси, смущённо цокала по камням, а весь двор, замерев, провожал её взглядами. Всем всё было ясно, смотрели понимающе, а некоторые – и завистливо. Хуже, чем вход, был для девушек выход. Тут уж соседи не могли скрывать ухмылок при виде сбившейся причёски, незастёгнутой пуговицы, размазанной помады или красного от смущения лица. А Кока, наблюдая из-за занавески, каждый раз думал, как, наверно, противно и ужасно быть женщиной: все осматривают твоё тело со скотским вожделением, ты для них не человек, а биомасса для совокуплений (сам Кока, брезгливый с детства, не был любителем мясных оргий – корректный, сдержанный английский секс ему больше по душе).
Так продолжалось две недели нон-стоп. Кока пил “по-американски”: с утра и до вечера, но не понемногу и со льдом, как цивилизованные люди, а как его научили во дворе – полными стаканами и до дна, а то не мужчина.
А на пятнадцатый день пришла пора возвращаться в Париж. Пить нельзя – с запахом в самолёт не пускают. И самое страшное – надо тащить две огромные сумки, набитые чурчхелами, банками с вареньем, бутылками с ткемали, сушёным реханом, специями, пряностями! И сдать их в багаж нельзя – разобьются, надо волочить с собой в самолёт. Лететь долго: вначале из Тбилиси до Москвы, там с аэродрома на аэродром, оттуда в Париж. А у него – алкогольная интоксикация! Отвратительный запах чачи прёт изо всех пор, а воды, чтобы толком помыться, нет – летом в городе, как всегда, перебои. И лететь, часами скорчившись, сжатый со всех сторон!..
Он сидел в самолёте красный от стыда, зашуганный, в последнем ряду, возле стенки туалета, из-за которой то и дело раздавались водопадные утробные звуки спускаемой воды. Пот, дрожь, сопли, на губе вылез огромный герпес, лишив его дара речи. Желёзки на шее вздулись, как у жабы. Люди с передних сидений оборачивались на него, а соседи отстранялись, как могли. Вдобавок в жаре пустили коктейль запахов проклятые пряности! И все знали, что вонью несёт из его сумок, которые он немощными руками, пряча глаза, долго запихивал в отсек при посадке под тихие презрительные разговоры за спиной:
– На эту обезьяну посмотри!
– Чмо болотное!
– Как таких в самолёт пускают!
Эта дорога отпечаталась в его мозгу как нечто бесконечно ужасное, когда он понял, что ад – это лабиринт: идёшь бесконечно, а по бокам всюду – слепые тупики. И главное – ад не кончается! Но всё равно надо брести и как-то жить…
С утра Кока угрюмо уселся играть в шахматы с двухсоткиловым толстяком Дитером – тот всё время трогал и ворошил свои жиры. Это было нестерпимо скучно: толстяк играл плохо, да и Кока порядком подзабыл тонкости шахматного боя. Самое унылое дело – играть в дурдоме в шахматы с полудурком, который путает ходы и всё время говорит о своём геморрое!
“Есть хорошие народные средства: вставить на ночь в анус кочерыжку, или брусок картошки, или зубчики чеснока”, – вспомнил Кока поучения старухи Маро (та, помимо торговли чачей, занималась мелким врачеванием, а геморрой после её чачи беспокоил многих, давая ей два заработка: от чачи и от её последствий).
Но Дитер не слушал, подробно рассказывая о всех этапах своей дефекации, а Кока удивлялся: “Как же под тобой унитаз не крошится? Разве он рассчитан на такие туши?”
Игра была прервана приходом тихой группки студентов-практикантов.
Они беспомощно оглядывались у входа – дальше в коридор их не пускала баба-солдат: стояла, раскинув руки крестом, и что-то угрожающе бормотала, отчего молодёжь пугливо дёргалась и робко роптала. Но доктор Хильдегард, сверкающая кожей и стальными прибамбасами (чтоб, наверно, ослеплять психов, возвышаться над ними, как идол над толпой), выглянула из своего кабинета и прогнала бабу-солдата в палату, откуда та стала злобно грозить невинным практикантам кулаком.
– Утром эта псишка на уборщицу накинулась, – сказал Дитер, делая глупейший ход.