– Я говорила тебе, что скончалась моя старая приятельница, мадам Лембовски?.. Мы с ней когда-то вместе учились в пансионе. Три дня пролежала, пока соседи не нашли. Много, много людей уходит… А хоронить как? При свечах? А стол, поминки?.. Я позвонила внуку мадам Лембовски сказать, что, если смогу, приду на похороны. Знаешь, что он ответил? “Келех на двадцать человек заказан, мест больше нет!” Ты себе представляешь такой ответ в старое время?.. Сказать человеку, что мест нет, и пусть он не приходит на похороны?! Этот внук, видимо, принял меня за нищенку, что по келехам побирается!.. Впрочем, таких, говорят, развелось сверх меры, так что этого внука понять тоже можно – он же меня не знает… Вдруг я тоже такая побирушка?
И они стали вспоминать, как торжественны и внушительны были похороны в Тбилиси раньше, при Василии Павловиче Мжаванадзе: гробы несли на руках до кладбищ, например, гроб Кокиного одноклассника, сломавшего шею во время прыжка на спор с Мухранского моста в реку, люди несли из Сололаки на Кукийское кладбище через весь город. И все шли до конца молча. И помогали, как могли, особенно на кукийских подъёмах. И ни одна машина не смела обогнать процессию. И прохожие на улицах снимали шапки и крестились – такое было уважение к смерти. Потом, когда покойников и машин прибавилось, похороны стали создавать пробки, всё это запретили, гробы стали возить на катафалках, а нести на руках разрешалось только до угла родной улицы покойного…
Панихиды были значительны и театральны. Собирались к вечеру, к семи часам. Цветы, траурная музыка, чёрный бархат, наряды, обоюдные оглядывания: кто в чём, кто с кем, кто как. Квартира усопшего вся в крепе, цветах, венках. Зеркала завешены. Вокруг гроба – женщины в трауре, плач, скорбная музыка (за магнитофонными бобинами в кухне следил какой-нибудь небритый брюхатый тип – днём он приволакивал допотопный магнитофон, тянул шнуры, прилаживал динамики и ставил смертесопроводительные мелодии, прикладываясь украдкой к бутылке, как без алкоголя день и ночь слушать панихидную музыку?). Но Кока ещё в детстве запомнил, как выглядит истинное народное горе: на выносе известного поэта люди плотной стеной стояли на всех этажах и рыдали навзрыд, и этот многомерный общий скорбный плач остался в ушах навсегда.
Конечно, главное слово на похоронах имел распорядитель (обычно из родни усопшего): он точно знал, где восток, а где запад, сколько раз надо повернуть гроб, куда разворачивать покойника ногами, а куда – головой, с какой стороны нужно трижды стукнуть гробом о притолоку, кто несёт крышку, кто фотографию в чёрной раме, кто цветы, кто венки, кто едет на кладбище с корзинкой еды и питья для могильщиков и кто будет лить на руки воду из кувшинов гостям, когда те приедут с кладбища на келех. За келехом тоже оставался следить кто-нибудь из родни, что было не так-то легко и просто: ведь келех, обычно человек на сто, должен быть готов через два часа после выноса тела, поэтому соседи, сразу после отъезда траурного кортежа, начинают – летом во дворе, в палатке или в квартире – готовить комнаты, спешно выносить мебель и греметь раскладными столами и скамьями из проката, спешно накрывать их рулонами белой бумаги, ставить тарелки, стаканы, солонки, кувшины с вином, бутылки лимонада и боржома, холодные закуски – пхали, осетрину, балык, икру, жареных кур, зелень, сыры, джонджоли, мжавеули[161], кутью. И вот горячие хлеба, мчади, хачапури разложены на блюдах. И повар в белом халате орудует во дворе или на кухне огромной ложкой в двух чанах, где булькает хашлама и шипит шилаплав – главные блюда поминок.
А вокруг повара и чанов стоят дети. Они рады суете, беготне, новым лицам, помогают, как могут, получая самые лакомые кусочки (а ребята постарше украдкой прикладываются к вину, стоящему тут же в бутылях без особого присмотра). Для детей смерть – пустой звук, они представляют свою жизнь в виде светлого столба, идущего в бесконечную высь (в отличие от стариков, глядящихся в бездонный колодец прожитой жизни).
Но смерть являлась в облике бальзамировщика (во дворе его звали Бальзам-джан) на старом красном “москвиче”. В резиновом фартуке и перчатках, Бальзам мрачно вытаскивал из багажника сумки, вёдра со стеклянными трубками и шлангами, молча, ни на кого не глядя, шёл через двор и пропадал в квартире усопшего, куда детям вход был заказан. От него веяло нехорошим, до холодка, и они втихомолку, с замиранием сердца, представляли себе, что сейчас этот страшный Бальзам-джан делает с покойником. Режет? Долбит? Спускает кровь? Лучше не думать об этом!