Эти-то теплота и искренность, не вызвавшие в Романе раздражения в силу того, что просто не могли его вызвать, совершенно сбивали с толку. При общении с людьми так или иначе Роман чувствовал неудовольствие; оно могло быть сильнее или слабее, но всегда неизменно присутствовало, и по-настоящему хорошо Роману было лишь в одиночестве, либо тогда, когда он говорил о философии, об искусстве, — что, по сути, мало чем отличалось от пребывания в одиночестве: окружающие люди тогда исчезали для Романа, и он полностью погружался в свои рассуждения. Теперь же, когда эта девушка заговорила с ним, ни тени досады не заметил он в своей душе. Что же это значит, и что ему следует сделать? Они по-прежнему стояли напротив картины, и она уже отпечаталась у каждого из них на сетчатке; на это опустошённое, страдальческое лицо невозможно уже было смотреть, но они всё ещё стояли, как будто оба не знали, что предпринять, точно кто-то завязал им глаза и выключил свет. Даже Лера чувствовала себя странно, и ей самой вдруг — впервые в жизни — показалось, что она совершила глупость, подойдя к этому человеку. Но одновременно с тем ей никак не хотелось уйти, вежливо попрощавшись. Мимолётное смущение, вызванное как будто той неприязнью к людям — некоей мрачной силой, которая исходила от Романа и распространялась на всех, кто говорил с ним, в душе у Леры быстро вновь осветилось её собственным спокойствием и добротой, и она сказала, отведя словно загипнотизированный взгляд от картины:
— Вы уже видели Васнецова?.. На стене напротив этой, подойдём?
Роман прошёл за ней молча, в каком-то бессилии.
При взгляде на первую же картину, которая оказалась перед ними, — это был «Ковёр-самолёт», — Лера сказала:
— Я так люблю эту картину. Смотрю на неё и как будто оказываюсь в русской сказке.
Она помолчала, а затем добавила, желая разговорить загадочно молчавшего собеседника:
— Если бы у меня был ковёр-самолёт, я, наверное, даже бы и не знала, куда отправиться в первую очередь, в мире столько всего. А куда полетели бы вы? — и она улыбнулась.
— Всё равно, — сказал Роман, — куда-нибудь, лишь бы не быть здесь.
— Вы не любите Москву?
— Этот город никогда не был мне родным. Грязь, разврат и беготня, — всё так же бесстрастно констатировал Роман. Почти всегда он говорил правду, совершенно не заботясь о том, какое впечатление могут произвести на человека его слова.
Лера как будто и вовсе не была удивлена такому ответу, она как раз ожидала чего-то подобного. Она спросила:
— А какой город вам нравится? Петербург?
— Если убрать людей, то любой город вполне подойдёт.
Лера засмеялась, услышав это. Мрачность Романа и то, что большинство сочло бы даже за грубость, почему-то не вызвали в ней ни смущения, ни неприязни. Самой ей было совсем нехарактерно подобное отношение к миру, но эта злобная ворчливость Романа, будто он уже старик, только насмешила её. Она взглянула на него, и его лицо, повёрнутое к ней в полупрофиль, парадоксальным образом показалось ей столь же добрым, сколь злыми были произнесённые им слова.
Роман он такой реакции помрачнел лишь сильнее. Он и вправду не любил людей и зачастую хотел, чтобы все исчезли. Позволяло бы здоровье — он сделал бы всё, чтобы стать космонавтом. Он с радостью полетел бы на Марс — путешествие в один конец. Он странным образом одновременно ненавидел людей и в то же время писал о них, восхищался их творениями в области искусства, верил и в технический прогресс, и в то будущее с колонией на Луне и с каникулами на орбите, которое описывают фантасты. Верил, что люди смогут достичь всего этого и много другого. И продолжал желать, чтобы все исчезли.
— Вам нравится Васнецов? — спросила Лера, всё ещё не сводившая смеющегося взгляда со спокойного, задумчивого лица Романа.
— Не так, как Куинджи. Хотя они, конечно, разные, — Роман вновь ограничился коротким ответом, но вдруг, неожиданно даже для самого себя, добавил, — а вам?
Он и сам не понял, зачем спросил это. Случаи, когда вопросы задавали не ему, можно было посчитать по пальцам одной руки. В университете студенты и преподаватели всегда спрашивали его о чём-то, знакомые интересовались, как у него дела. Сам же он практически никому не задавал вопросов, если это не было связано с научной деятельностью. Ему дела не было до других людей, ни малейшего интереса не было о чём-то их спрашивать. Он бы с радостью побеседовал с известными писателями, художниками, музыкантами, но даже и к ним он бы обязательно почувствовал некоторое презрение, зная, как превозносят они сами себя, притом, что за многие их работы он и гроша бы не заплатил. И он был уверен, что они действительно не стоят этого гроша.