Никогда ещё не был он так несчастен. Из круга мыслей, которые он и сам уже, не без усмешки, про себя стал называть порочными, никак не удавалось вырваться. Они возвращались к нему — или он к ним, — даже когда казалось уже, что наступил покой; первые недели были ужаснее всего. Он не мог спать, не мог заниматься делом — за что бы он ни брался, перед ним появлялось лицо цыганки; он ссылался на зиму, на темноту и холод, которые подорвали его душевное здоровье, пил таблетки, избегал одиночества — и всё равно обнаруживал с ужасом и изумлением, что воспоминание не отдаляется, не бледнеет, не кажется ему уже только глупым сном, а, наоборот, возникает перед глазами, живое и яркое, будто всё случилось минуту назад. Он и предположить не мог, чтобы слова ненормальной, мало ли к кому ещё пристающей со своими гаданиями, мало ли что ещё говорящей, могли настолько изъесть его душу и не оставить ему ни одной свободной, спокойной мысли. Это казалось поразительным, и Холмиков никак не находил тому объяснения. Конечно же, он, человек тонко чувствующий, восприимчивый, литературовед, способен к глубоким переживаниям, к тому, чтобы впечатлиться, — но ведь не словами какой-то гадалки! В один из дней, решительно не желая более это терпеть, Холмиков прошёл даже обследование в платной клинике, где ему сообщили, что он совершенно здоров и беспокоиться ему не о чем, только у него повышенный уровень тревожности, и потому следует чаще бывать на свежем воздухе и больше спать. «Ну, сказано же тебе: всё в порядке, заболеваний нет! Да и ты никаких симптомов не замечаешь: ну, то есть, голова не болит и не кружится по утрам, приступов тошноты не наблюдается, кости не ломит, аппетит не пропал, — чего же ты не успокоишься? Врачи — люди компетентные, они своё дело знают… Или, погоди ты, или, может быть, они всё-таки
Подобным образом Холмиков размышлял, холодея от ужаса и отвращения, в течение первых двух недель после встречи, почти совершенно оставив все прочие мысли. Внешне он ещё оставался, однако, всё тем же — как бы стремясь и действительно быть им, и думая, что притворство поможет ему. Вспоминалось, как ещё в день лекции, в конце декабря, он шутил и заигрывал с аудиторией, сочувственно усмехался, общаясь с Романом, в то время как самого его так и захлёстывал ужас, так и скручивал изнутри… И как он всё приставал с чем-то к Лизе сразу же после лекции, и как из последних сил, делая неимоверное усилие, стремился жить, как и жил прежде…
Он помнил также, что в момент, когда сон застиг его на полпути к станции Комариная, что-то одно очень важное — некое чувство — проникло в его душу и что он даже думал об этом в первые секунды пробуждения. Он помнил, что это как будто поразило его, озарило, что ему непременно нужно было теперь что-то сделать. Но только лишь он начинал сосредотачиваться на этой мысли, как слова цыганки перетягивали мысль себе и забирали всю, без остатка.
Лишь в январе пришло неожиданно некоторое облегчение. Холмиков будто стал чувствовать, что, хотя и по-прежнему навязчивое воспоминание кружится вокруг него, не отпуская, но теперь он будто получил право на несколько посторонних мыслей, свободных и не упирающихся в итоге, как в стенку, всё в ту же картину.
И мысли эти оказались не менее удивительными.