В точно таком же, будто игрушечном, домике Энни когда-то жила с родителями. По вечерам отец музицировал или работал с бумагами, устроившись в кресле и водрузив ноги в домашних туфлях на низкую скамеечку, а они с матерью вышивали изящные вещицы, которыми украшали стены гостиной. Зимой в камине потрескивали дрова, и огонь отбрасывал янтарные блики на лицо матери, и медные отсветы плясали на мандолине в руках отца. Когда же в Лондон пробиралось летнее тепло, открывались двери, ведущие на маленькую террасу, и запахи согретой за день земли и цветущего сада наполняли комнату свежестью.
Сейчас, когда всё это осталось в прошлом, воспоминания Энни о детстве подёрнулись блаженной дымкой, превратились в статичные картинки, герои которых обречены вечно повторять одни и те же движения и фразы, словно актёры, в тысячный раз играющие в выученной наизусть пьесе, но это её ничуть не тревожило.
Воспоминания оживали. В зеркальных отражениях незамысловатый фанерный домик приобретал зримый объём и становился почти настоящим. Его окна мягко светились в сумраке крохотной комнаты под самой крышей и разгорались тем ярче, чем глубже Энни погружалась в свои фантазии. Глаза её широко распахнулись, ладони стиснули край подоконника, и в объявшем её трансе она не ощущала ни как ноют колени на твёрдом полу, ни как ночной воздух леденит пальцы.
Она почти не моргала, страшась упустить хотя бы мгновение – вот она сидит между матерью и отцом в столовой, и все они, дурачась и хохоча, едят большими ложками подтаявшее мороженое, которое прислал сосед-лавочник в благодарность за сочинённый отцом рекламный слоган. Энни медленно облизывает губы и чувствует на них сливочный вкус нежной ванили и терпкость лимонной цедры. Комнату, чьи окна выходят на южную сторону, заполняет солнце, и мерцающие пылинки танцуют, сияют в его лучах. Это сияние окружает и родителей Энни, которые смотрят на неё с любовью и восхищением.
А вот она примеряет новое платье из мягкой голубой фланели, которое мать сшила тайком, чтобы сюрприз удался. Лиф спереди украшен тонкой вышивкой – бледно-сиреневые ирисы переплетаются с душистым горошком. К платью прилагается бархатная пелерина такого густого небесного оттенка, что Энни чувствует себя в ней не то наследной принцессой, не то королевой фей. Какое же упоительное ощущение! Мягчайшая ткань обволакивает тело, шею ласкает бархат, а мамины тёплые руки прижимают её к себе, и она ощущает тонкий аромат сладких лавандовых подушечек, до которых та большая охотница.
Следующая сцена: отец возвращается из редакции, сдав материал. Он весел, беззаботен, и они с матерью, заслышав его мелодичный свист через открытые окна столовой, лукаво переглядываются и стягивают фартуки, предвкушая восторги и похвалу. Стол накрыт по-королевски: пухлая утка в блестящей глазури, розовый окорок в окружении румяных картофелин, артишоки в оливковом масле и немецкий яблочный пирог с коринкой. Сервировка – на лучшем семейном фарфоре, скатерть – белоснежная, точно горные вершины на картинке в детской энциклопедии. Над столом витают аппетитные запахи чеснока и розмарина, а на кухне, в медном ведёрке, ждёт своего часа шампанское. Энни часто моргает и трёт кончик языка о нижние зубы, вспомнив, как ледяные пузырьки щипались, когда она, чтобы повеселить родителей, схватила отцовский фужер и залихватски опустошила его в несколько глотков под общий хохот.
Картина за картиной проносится перед ней, и в который раз ей хочется уменьшиться, стать совсем крохотной и бестелесной, прорвать пелену времени, проникнуть туда, в прошлое, пусть даже без права возвращения, лишь бы остаться там, с ними, лишь бы они смотрели на неё с той же любовью, лишь бы их руки обнимали её с прежним теплом.
В дверь легонько постучали, но Энни не услышала стука. Раскрасневшаяся, словно у неё поднялась температура, она стояла на коленях и вглядывалась в лица фантомов, вызванных к жизни тоской по утраченному. Зрачки её расширились, на лбу проступили бисеринки пота, и шрам в форме завитка от каминной решётки стал совсем багровым, а она, не чувствуя боли, продолжала терзать его, будто упорство могло вернуть её коже прежнюю гладкость.
Оливия вновь постучала, приложив ухо к двери, но в ответ не раздалось ни звука. Ей пришлось вернуться к себе, пока не проснулся кто-нибудь из персонала, и отложить беседу с Энни на завтрашний день.
Стук Филиппа Адамсона тоже никто не услышал. Никто из редких прохожих и подумать не мог, что прямо у них под ногами исступлённо стучит и стучит заржавленной киркой отчаявшийся, снедаемый страхом за свою жизнь молодой человек в грязном костюме. Ворох подгнившей соломы должен был служить ему постелью, жестянка с мясными консервами и чёрствая булка с изюмом ужином, а свечной огарок в щербатом глиняном блюдце – единственным источником света и надежды, что тьма не сомкнётся вокруг него.