Тронтон подался вперёд, понизил голос:
– Да, он был женат, если вы об этом. А потом отказался от своей семьи, чтобы защитить… Многие отвернулись от него за это, но сам Джонатан полагал, что так будет лучше, чем однажды найти их с печатью Ока Хора вместо глаз.
Он называл это место Лимб. Имя было вполне подходящим – место, где нет времени и пространства, где души липнут, как в паутине, где реальность дрожит, словно мираж в пустыне. Не ад и не рай, не жизнь и не смерть – всё сразу… Это место открыло перед ним безграничные возможности, но и стребовало непомерную плату.
Вынырнув из забытья, лорд Карнаган ласково погладил ободок кольца, уже ставшего родным, нащупал раздвоенный хвост зверя на печати. Только потом Джонатан поднялся, чтобы заварить себе крепкий чай и капнуть в него немного виски.
На столе лежали тетради и кипы бумаг. Послания посредников, карты, за которые кому-то пришлось заплатить не только деньгами, цепочки священных знаков, складывавшихся во фрагменты ритуалов… Он снова работал всю ночь, но сегодня – сегодня было время для других писем. И Джонатан отодвинул всё, как ненужную шелуху, расчищая уголок стола.
В час, когда ленивое солнце пробуждалось и заглядывало в каждый уголок, проверяя, все ли вековые дубы и камни старинных особняков пережили ночь, Карнаган вынул из ящика бюро листы серебристой бумаги. Он хватался за правила, за осколки их маленьких домашних традиций как за последнюю щепку в океане хаоса.
Сев за стол, Джонатан любовно провёл ладонью по родовому гербу, украшавшему лист, и обмакнул перо в чернила.
Письма – вот и всё, что осталось. Его письма ей. Беззаветные. Безответные…
Мои исследования, что стали камнем преткновения… краеугольным камнем нашего раздора, продвигаются. Я нащупал нить, уводящую в такие дебри истории, что голова идёт кругом! Я стою на пороге невообразимого открытия, которое затмит достижения многих… но главное – завершит историю. Замкнёт этот проклятый круг. И тогда, может быть, ты вернёшься ко мне… ибо я, наконец, сумею подобрать слова и объяснить тебе всё…»
Джонатан сунул перо в чернильницу и взял второй лист. Серебристая бумага слепила своей чистотой и лёгким мистическим мерцанием. Он писал Беатрис исключительно по пятницам, зная, как она любит этот цвет[37]. Перламутр и серебро. Небо над Лондоном, что готово вот-вот расплакаться. Шаль из тонкой шерсти, что укрывает плечи, стоит только первым осенним ветрам подуть с Атлантики…
Но вместо нежных слов на бумаге проступила сцена их ссоры.
– Я ненавижу тебя! Ненавижу твою одержимость!
Такая терпеливая, понимающая, она всё же вспылила. Ярость в этом хрупком теле, изящном, как у гибкой гончей, поражала своей силой и неуёмностью. Поначалу эта ярость позабавила его. В своей кроткой прелестной лани он открыл пламя, достойное Сехмет. Но чем больше слов срывалось с коралловых губ, чем холоднее они становились, тем ближе подкрадывался страх. Тогда он ещё верил, что сумеет защитить её…
– Ты выбрал смерть. – Её слова падали холодно, обречённо. – А умерев, невозможно вернуться.
– Беатрис, я люблю тебя…