А отлупыв, опечалился: «Черте шо. Сына за справедливость высек. Извиняй меня, Хфедор, то я сгоряча». Я тогда, хочь и детей своих заимел, ще не отделился от батька с мамкой. Спина ное, а настроение развеселое: «Ничего, кажу, батя, зараз жизня подлючая, но кабы хужей не було́».
Федор Абросимович, поняв, что проговорился, смутился…
— Недолго був Дробащенков головою. На другой год своего председательства слег Евстигней Харитонович. Долго хворал. Вскорости забрали его родственники у Белу Калитву. Там перед коллективизацией и помер… А перед кончиной завещал колхозу свой дом… Чувство благодарности имел… Какой с него председатель — даже по энтим еще временам — он и сам догадывался. На смену вроде и грамотного прислали, да чужого… При нем-то всё и завертелось… Ох как завертелось.
Я еще раз посмотрел на фотокарточку.
…Двое кавалеристов. В папахах, в перекрещенных ремнях, при саблях. Тот, что постарше, брат Федора Абросимовича. А рядом?.. Я пристально всмотрелся в юношеское лицо. Будто бы знакомы его черты… Разрез глаз, широкий нос, жесткая складка губ. Неужели?..
— Федор Абросимович, — не утерпел я. — Вам сколько после Царицына пришлось воевать?
Федор Абросимович, уже повернувшись ко мне спиной, заметно вздрогнул и после недолгого раздумья глухо сказал:
— Много, сынку, много. Считай, всю жизнь… И с красными, и с белыми. С германцем даже… Медалей да грамот ворох, а карточка одна.
На чистом ночном небосклоне вставал половинчатый диск луны. Красное тело, похожее на маску сатира, стремительно поднималось, словно там, за горизонтом, метнули его сильной рукой в этот ночной мир.
Явственно различались злая усмешка, обрезанные щеки, пронзительный взгляд прищуренных глаз.
Ночь с неохотой впускала маску к себе. Кажется, все невидимые силы, скрытые темнотой, насторожились перед коварной пришелицей, и еще минута-другая — ожесточатся против нее и вышвырнут вон.
Но вот цвет лунного диска стал миролюбивым — ярко-желтым, разгладились черты лика, улыбка тронула надменно сжатые губы, и… он был принят… Мягкий свет лег на холмы, скользнул к их подножью, побежал по реке.
Отблески жаркого костра заплясали на земле раньше, чем ее осветила луна. Прибрежные кусты и деревья потеряли за светом свои очертания. Черное августовское небо сомкнулось, будто захлопнуло жалюзи, и, как из прорези, слабо виднелись редкие звезды.
У костра, кроме меня и Гончаренко — Сергеев, местный шофер. Рыбацкое счастье отвернулось от него, и он сидел, сердито насупившись. Гончаренко, наоборот, был весел, без конца шутил и вообще вел себя так, будто знал меня всю жизнь.
— Так ты, значит, слыхал про моего деда, — помешивает он уху.
— Вскользь.
— Э-э, — разочарованно тянет егерь. — О деде Миките надо песни слагать.
Я подкидываю сушняк в огонь. На какое-то мгновение костер почти гаснет, остаются только бледные язычки пламени, затем вновь ярко разгорается. На склоне холма другого берега — его слабое отражение. Неясно видны валуны, рыбацкие мостки.
— Сазан играет, — вслушивается Гончаренко, глядя на реку. — Ишь, резвится.
— Язь тоже сигает, — долговязый Сергеев, неловко согнувшись, пристраивается у костра.
Пока он пробует уху, я разглядываю его. Всё в нем соразмерно большое: руки, худое лицо, и даже пальцы с неровно подстриженными ногтями поражают своей длиной.
— Юшка самый раз. Одним словом, готово.
Иван Васильевич, сняв с огня ведро, накрыл его деревянным брусом.
— Нехай настоится трошки.
Он извлек из сумки деревянные ложки, полбуханки хлеба, пару луговых фиолетовых помидоров.
— Смотри-ка, во сорт, — поразился Сергеев.
Гончаренко первым зачерпнул уху.
— Хлебайте, пока не остыло.
Ели быстро, обжигаясь недоваренной картошкой.
— Икры нет. За икру я и люблю весеннюю ушицу, — посетовал Иван Васильевич.
— Скажи и за такое спасибо, — обронил Сергеев.
Он встал, выплеснул остатки.
— Ну шо, спасибо за компанию.
Несмотря на его «шо», я тем не менее понял, что он не местный.
— Точно, не местный, — подтвердил Сергеев. — Но живу здесь с самого Волго-Дона. А родом с Урала.
— Считай, тридцать лет у нас, — заметил Гончаренко.
Сергеев пристально смотрит на огни поселка за рекой.
— Одним словом, понемногу, понемногу — и набежало.
Гончаренко закуривает и тоже смотрит на поселок.
— Помнишь, как зачинали его?
— Еще бы. Сколько я ходок с камнем на Волго-Дон сделал. Не счесть.
— А сколько живности погубили. Какие берега зничтожили, — вдруг с горечью сказал Гончаренко и обернулся ко мне. — Река ранее вон до того бугра доходила. Широкая была, полноводная. А скалы… Подывысся вниз, голова кружится. А уж рыбы… На что дед Микита неохочь до нее был, и то, бывало, нет-нет да и забросит удочку.
— Рассказал бы о нем, — к слову пришлось у меня.
Гончаренко отмахнулся, но поддержал Сергеев:
— Уважь, Ваня, мне тоже интересно о твоем снайпере послушать.
Иван Васильевич польщенно улыбнулся:
— Дед Микита не только охотой был знаменит. Он, можно казать… не новосел, а как это…
— Основатель, — подсказал я.
— О-о! Точно, — обрадованно воскликнул Иван Васильевич. — Основатель хутора Сибирьки.
— Не слыхал, — сказал Сергеев.