Я хожу по квартире, жду, когда можно будет позвонить, перекладываю вещи с места на место, а сама вся в том времени, я чиновник в большом кабинете с большим, столом, к которому в конце концов пробивается через заградительные секретариаты какая-то женщина из далекой провинции, предлагая приобрести столь обширное и столь дорогое издание. Чиновник осторожен, мыслит логически: может ли это действительно быть нужным ему в подведомственным ему учреждениям? Зачем? Для адресов на конвертах? Чтобы разбираться в волостях и гминах, в географии повятов и градации административных властей? Так ведь в каждой канцелярии для этого есть все, что нужно, карта Польши и соответствующий циркуляр, где что найти.

Может быть, я ошибаюсь, может быть, я несправедлива. И по сей день я считаю отца необыкновенным человеком, который не смотрел под ноги, надежно ли он ступает. Как мог он допустить, что подобный труд найдет широкое применение, что на него найдется несколько тысяч желающих?

А потом, под напором лет, чем же был для него приговор, что он загубил часть жизни — последнюю уделенную ему, — а также столько надежд, любви, денег ради своей и чужой веры, швырнув все это в пропасть? На фотографиях той поры он еще выглядит молодым. Фотографии врут. Они не передают возраста в соответствии с числом разочарований. Я-то это знаю, потому что на любимого человека смотрят проницательно, видят, что у него помятые уголки глаз, взгляд тусклый и рот усталый. Именно таким он был, когда уже не оставалось времени, чтобы начать все заново, чтобы выбраться из западни. Потому что разверзлось небо и разрушило его мир, а в новом он был чужим, отверженным. И вот за ним пришли, чтобы убрать его с дороги. Чтобы он заплатил за не совершенные им прегрешения, он, мой отец, человек, которого я любила больше всех, но так уж заведено в истории. В истории людей и одного человека. Он не выдержал испытания. И в час его смерти не было мне никакого знамения, хотя мысленно я всегда была с ним, хотя все старалась себе представить. И не так бы уж трудно богу было дать этот знак. Но он и тут поскупился. И поэтому, из-за смерти отца, я стала верить только в жизнь. Здесь, среди людей, — в короткую и конечную.

А дед и войну пережил невредимым. В критические периоды его прятали его собственные рабочие. Наверное, потому, что он, деспотичный и уже богатый, всегда оставался одним из них. Как и они, вставал в пять часов, ежедневно, до конца своих дней, даже когда ему незачем это было делать. Он ковылял, постукивая палкой, уже не по своей лесопилке, но еще покрикивал, еще подгонял их, так как не терпел, чтобы на мир смотрели через пивной ларек и валяли дурака во время работы. И не мог простить Народной Польше даже не то, что у него хотели отобрать крышу над головой (с этим после первого рьяного периода как-то уладилось), — нет, он взывал к небесам, вздымая свою палку, жалуясь на то, что люди перестали понимать, для кого работают, а посему бьют баклуши, тогда как лес гниет на бирже. Такие доски, такой дуб, такой тес! Ежедневно ходил туда обычной дорогой, орал на всех и был смешон, а новенький начальник косился на него и давал понять, что дед, крутясь у него под ногами, тормозит ход исторических преобразований. Но вскоре новая власть одержала победу, потому что дед во время одного из визитов сломал ногу и — уже в девяносто два года — умер вовсе не от старости, а от того, что его доконала медицина. И недели не выдержал с ногой, подвешенной в гипсе, утратил доверие к своей конечности, не желавшей срастаться. Вот и умер, приказав сердцу остановиться, хотя после врачи, взяв это сердце в руки, даже головой качали, уверенные, что, не будь этой медицинской пытки с гипсом, работало бы оно еще долгие годы.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже