К нам зашел знакомый врач, доктор Шнайдерман. Сказал, что хочет попрощаться. Он решил идти на Умшлагплац вместе со своим десятилетним сыном. «Пан Доктор! Что вы делаете?!» – расплакалась мама. «Я больше не могу, воля ваша. У меня больше нет сил бороться». У него были деньги, документы, он был хорошо обеспечен. Но этого ежедневного напряжения он вынести не мог{479}.
Четвертого августа блокады подступили еще ближе. Рано утром, пользуясь тем, что дети спят, Корчак записывал:
Я полил цветы, бедные растения приюта, растения еврейского приюта. – Пересохшая земля задышала.
За моей работой наблюдал часовой. Раздражает ли его или умиляет мой мирный труд в шесть утра?
Стоит и смотрит. Широко расставил ноги.
Ни к чему старания вернуть Эстерку. – Я не был уверен, что будет в случае успеха – помогу ли я ей этим или наврежу, навлеку беду.
– Куда она пропала? – спрашивает кто-то.
– Может, не она, а мы пропали (что остаемся){480}.
Знал ли он, что в последний раз садится писать? Несколько десятков предложений, написанных в тот день, он разделил на десять коротеньких пронумерованных частей, будто строфы стихотворения. Из-за этого текст приобрел пафосный, прощальный оттенок. Но в нем речь идет и о будничных делах. «На Дзельную пока что тонна угля – к Рузе Абрамович». Значит, несмотря на все, он верил, что после лета придет зима и маленьким жителям приюта на Дзельной понадобится отопление. «Я написал в комиссариат, чтобы они отослали Адзя: недоразвитый и злостный нарушитель дисциплины. Мы не можем из-за какой-то его выходки подвергать дом опасности». И такие решения ему приходилось принимать: если им нужны дети, пусть забирают вредителя – может, эта жертва спасет остальных.
Подведение жизненных итогов:
Мое участие в японской войне. Поражение – разгром.
В европейской войне – поражение – разгром. <…>
Не знаю, как и кем чувствует себя солдат победившей армии…
Газеты, в которых я работал, закрывали, распускали – они вылетали в трубу.
Издатель, разорившись, покончил с собой{481}.
Как много для него значил мой дед, раз его самоубийство Корчак воспринимал как личное поражение. И еще христианская молитва:
Отче наш, иже еси на небесех…
Молитву эту выковали голод и несчастье.
Хлеб наш.
Хлеб.
И конец записок:
Поливаю цветы. Моя лысина в окне – такая хорошая цель?
У него винтовка. – Почему он стоит и спокойно смотрит?
Не давали приказа.
А может, в бытность свою штатским он был сельским учителем, может, нотариусом, подметальщиком улиц в Лейпциге, официантом в Кельне?
Что бы он сделал, если бы я кивнул ему? – Если бы дружески помахал рукой?
Может, он даже не знает, что все обстоит так?
Он мог только вчера приехать издалека…{482}
Когда за ними пришли? Многие утверждали, что видели, как они шли в последний путь, но даты и детали в их рассказах отличаются.
Владислав Шпильман писал:
Кажется, 5 августа мне удалось ненадолго вырваться с работы, я шел по улице Генсей, где случайно стал свидетелем отъезда из гетто Януша Корчака и его сирот. <…>
Детей должны были увезти одних, ему же дали шанс спастись, и он с большим трудом смог уговорить немцев позволить ему сопровождать детей. Он провел с ними многие годы жизни и сейчас, когда они отправлялись в последнюю дорогу, не хотел оставлять их одних. Хотел облегчить им эту дорогу. Он объявил сиротам, что есть повод для радости: они едут в деревню. Наконец-то можно сменить отвратительные, душные стены на луга, поросшие цветами, на родники, в которых можно купаться, на леса, где так много ягод и грибов. Велел им одеться по-праздничному, и вот так – нарядные, в радостном расположении духа – они построились парами во дворе.
Эту маленькую колонну вел эсэсовец, который, как и все немцы, любил детей, а особенно тех, кого ему предстояло отправить на тот свет. Больше всех ему понравился двенадцатилетний мальчик – скрипач, который нес свой инструмент под мышкой. Приказал ему идти во главе колонны и играть. Так они отправились в дорогу.
Когда я встретил их на Генсей, дети шли и пели хором, они сияли от радости, маленький музыкант подыгрывал им, а Корчак нес на руках двоих самых младших, тоже улыбающихся, и рассказывал им что-то забавное{483}.
Игорь Неверли в своей книге воспоминаний тоже называет дату 5 августа: