Появились швабры и метлы, и слуги маркиза принялись убирать впечатляющий беспорядок, оставленный гостями. Маркиз объявил, что идет спать, но сначала остановился помочиться в камин. Энн проводила Волету и Ирен в их комнату, где багаж, наконец выпущенный таможней, ждал их аккуратной горой. Ксения послала Энн сказать Волете, что не придет пожелать ей спокойной ночи, и это пренебрежение подчеркивалось молчанием Ирен. Волета никак не могла решить, то ли Ирен молчит, потому что не знает, что сказать, то ли она точно знает, что сказать, но не хочет этого говорить из опасения начать ссору. Хотя Волета не стала бы с ней спорить. Она знала, что заслужила нагоняй.
Их спальня была большой и хорошо обставленной, включая маленькую кровать в углу, где обычно спала гувернантка. Сразу стало ясно, что Ирен там не поместится, и, поскольку главная кровать была огромной, Волета настояла, чтобы они разделили ее. Она надеялась, что этот жест вызовет какой-нибудь разговор, но безрезультатно. Волета спрятала Писклю в маленькое гнездышко из шарфов на комоде, а Ирен выключила лампы. Они переоделись в ночные рубашки, упакованные Байроном, – длинные, белые и теплые. Они забрались под богато украшенные одеяла среди высоких зубчатых столбиков кровати, и Волета пискнула: «Спокойной ночи». Вместо ответа Ирен испустила глубокий вздох, от которого содрогнулся матрас.
Через некоторое время дыхание Ирен стало глубже и медленнее, словно океанский прибой. Вскоре она уже крепко спала, оставив Волету наедине с чувством вины.
Она почувствовала, что задыхается под тяжелыми одеялами, задыхается от чужеродного запаха постельного белья и от косметики, которая все еще липла к коже. Волета терпела душевную боль так долго, как только могла, и когда ей показалось, что она вот-вот закричит, соскользнула с теплых простыней и опустила босые ноги на прохладный шерстяной ковер. Она несколько минут дышала в унисон с Ирен в темноте, а потом на цыпочках подошла к занавешенной двери на балкон. Приоткрыла дверь, втиснулась в щель, как пробка в бутылку, и выскользнула наружу.
А там город, казалось, кричал на звезды. И небо, такое близкое, кричало в ответ.
Глава седьмая
Улыбки подобны свечам. Они могут согреть и развеселить самую унылую комнату. Но стоит помнить о том, что внутри даже самой яркой свечи скрывается почерневший фитиль.
Волета в белой ночной рубашке исчезла на фоне городских вершин, как снежинка в сугробе.
Четырьмя этажами ниже улицы казались еще более многолюдными, чем днем. Приближалась полночь, но город, казалось, только просыпался.
Прыжки между крышами были достаточно хитрыми, чтобы доставлять удовольствие. Она спотыкалась на кусках осыпающейся штукатурки, скользила по скользким плиткам и покачивалась на расшатанных кирпичах в кладке. Один карниз обвалился, когда Волета прыгнула на него, и девушка, пролетев половину этажа, чудом сумела ухватиться за водосточную трубу. Волнение от этого было настолько сильным, что она не могла удержаться от смеха, глядя вниз на переулок, куда едва не рухнула. Она вскарабкалась на вершину декоративной башенки и посмотрела на созвездия – колючую розу, колесо фургона, колыбель и медведя, – которые теснились друг к другу, как марки на пароходном кофре. От сквозняка звезды замерцали. Она подумала о ветре, как же ей его не хватает. Похоже, она угодила из одной безвоздушной тюрьмы в другую.
На каждой крыше, куда попадала Волета, шел какой-нибудь праздник, но толпы гостей были настолько пьяны и довольны собой, что она легко оставалась незамеченной. Она пряталась под фронтонами и проползала за ограждениями. Если крыши домов были слишком переполнены, она свисала с карнизов и подоконников, медленно продвигаясь вперед на кончиках пальцев. Сквозь череду хорошо освещенных окон и демонстративно раздвинутых штор она мельком видела свидания, ссоры и приступы рыданий.
Но сама оставалась невидимкой. Такая роскошь – быть невидимой и самой по себе.
Впрочем, этого было недостаточно, чтобы затмить воспоминания о вечеринке маркиза, о ее плохо продуманной речи в защиту попугая, о разочаровании в глазах Ирен. Волета подозревала, что ей придется перелезть еще через десять тысяч крыш, прежде чем случившееся выветрится из памяти.