– Ничего не поделаешь. Надо готовить себя к новым битвам и испытаниям. Ведь то, что происходит здесь, на российских полях, только прелюдия к главной битве. Вот увидишь, Гаранин. И дело тут не только в противостоянии большевизма с капитализмом, будут и другие течения: униженная Германия наверняка родит монстра пострашнее нашего большевизма, а уж в глазах Европы сложно придумать что-то более ужасное, но поверь – и она содрогнется, и встанет на нашу сторону, а точнее под наше крыло, вместе со своими Керзонами и Чемберленами. А если мы себя не будем перестраивать для грядущих смертельных схваток – какими мы встретим их? Беззубыми, безвольными, размякшими в благоденствии и неге римлянами. Вот кем будем мы, если не воспитаем в себе гомункулуса.
Гаранин приподнялся на койке, не чуя боли, оперся на пораненную в конной схватке с чекистами руку. В глазах его метался огонь новых откровений, смыслов и колоссального сомнения. Железный человек долго следил за этим брожением во взгляде Гаранина, потом выложил на прикроватную тумбочку подарок в жестяном футляре, легонько потрепал его за плечо и без всякого стального оттенка в голосе сказал:
– Выздоравливай, Гаранин. Нам без тебя не справиться.
Он покинул палату, а Глеб все не мог выветрить из памяти его слова. Только спустя время он наконец почувствовал боль в раненой руке, застонав, откинулся на подушку и подумал: «С этой раны все и начиналось… Знать бы, чем это закончится… И что тогда? Если бы знать, что тогда? Бросил бы? Отвернул? Не согласился?»
За окном, во дворе госпиталя, гремел голос оратора:
– Скоро мы омоем запыленные бока своих лошадей в Черном море, вытрем от крови клинки сабель и навсегда упрячем их в ножны!
Гаранин закрыл глаза и через минуту забылся глубоким, темным сном.
Прошло несколько недель, раны Гаранина поджили, он стал передвигаться без костылей, опираясь лишь на выструганную из каштановой ветки палку. В одно утро он попросил выдать ему всю полагающуюся форму, заявил, что хочет сходить кое-куда, просил отпустить с ним ездового Осипа. Госпитальное начальство ему не возражало, выполнило все его просьбы, обмундированием обеспечило, а к ездовому выдало еще кобылу и фурманку.
Гаранин присел на край фурманки, ездовой молча тронул кобылу.
– Знаешь, куда едем, Осип? – негромко спросил Глеб.
– Должно быть, к ней, проведать, – отозвался ездовой ровным голосом.
Свернули с главной улицы, приближались окраины с немощеными дорогами. Ночью прошел сильный дождь, кованые колеса фурманки разбрызгивали лужи и наматывали слоями вязкую грязь. На сухих, покрытых жухлой травой местах резвились дети, бушевали в казаков-разбойников, примешивая к старой игре рожденные новой эпохой присказки:
– Я тебе покажу, морда буржуйская!
– Атакуй его! С фланга заходи, Буденный!
– Мне надоело всю дорогу за беляков играть. Когда я буду в команде Щорса?
Шуршала грязь, размазанная между боками фурманки и колесными ободьями. Ездовой и его пассажир все время молчали. Показались высокие шпили старых елей, беспорядочно рассаженных по городскому кладбищу. Кобылу остановили у обветшалых выездных ворот.
Гаранин медленно спустился на землю. Осип заговорил:
– Как зайдешь – к дальнему углу забирай, влево. Там много свежих могилок. Есть и наша общая – братская, и такая же беляцкая. А есть и отдельные, возим из госпиталя иногда, подхораниваем. Но ее могилку не спутаешь: на ней крест резной, под темный лак сделанный, еще довоенной работы, самый дорогой я в церкви затребовал.
Глеб, опираясь на палку, медленно побрел средь могил. Плыли по бокам от него кресты: чугунные, крашенные в мрачные цвета и давнишние, покрытые ржавой шелухой; ветхие, покренившиеся деревянные, серые, выцветшие на дождях и ветрах, выдубленные зноем и морозами. Вырастали из земли кованые решетки оград, кирпичные стены надгробных склепов, каменные фигурки застывших ангелов с вечной скорбью на лицах.
Дальний угол кладбища приближался, мелькала среди темной зелени еловых веток нетронутой свежестью рыжая земля. Гаранин сразу нашел нужный ему, блестевший красотой резного дерева крест. Убогого человека рядом с этим крестом он поначалу не заметил.
Дождь прибил комья могильной глины, заровнял все шероховатости, и из этого цельнолитого бугра рука неведомого мастера вывела женскую скульптуру. Над могилой, сразу пониже креста, глядела на Гаранина высеченная из глины сестра милосердия. Она была такою же чистой и девственной, какой он привык видеть ее на полотне с русалкой и на стенке армейского вагона. Глиняные волосы широкой волной облегали могильный холм, стелились по нему, рука лежала на голом бедре, а вторая была подложена за голову. На твердом глиняном животе было прорезано крохотное углубление пуповины.
Рядом с крестом стоял человек в драной одежде, с ног до головы перепачканный рыжей могильной глиной. В руках его были аккуратная лопаточка и узкий нож, похожий на ланцет, лицо одето в спокойную печаль.
Подбородок у Гаранина жалко затрясся, внезапно для самого себя, он закричал на неведомого «скульптора»: