– Ты, Федя, своим Гнедышем, хоть он и смотрит в могилу, – подал голос захмелевший Степан Поздняков, – однако заварил крутую кашу.
Взбодрился и Прокопий Фролов. Изрёк:
– Ты и Гнедыш твой, земляк, подняли контрреволюционный меч…
– Не пугай, Проня, – ответил Фёдор. – Не до жиру, быть бы живу… скоро весна. Поправится Гнедыш – в плуг запрягу…
Глава XVIII. Кирсанова песня
Ясным весёлым утром, когда солнце только-только показывается на смутном горизонте, сберегая тепло и свет на полдневную пору, Кирсан всякий раз выходит на берег плотины и садится на вековой, миллионно обмытый дождями и обдутый ветрами камень-валун. Единственный такой на всём прибрежье, округлый, неподъёмно тяжёлый великан казался Кирсану чудом природы. Да не только Кирсану представлялся он загадкой. Все, кому попадался великан на глаза, пускались в пространные рассуждения о магии бытия. Мысли их в поисках ответа убегали в заоблачные дали. Погладит иной любопытный мужичок гладкобокий камень да ненароком, ожидая, что ответят, спросит: «Откуда же прикатился ты, красавец?» И станет перебирать в уме, откуда мог.
К досужему разговору, глядишь, прислушается и сосед. И камень-валун, сам за тысячи лет не вымолвивший ни слова, становится предметом жаркой мужицкой полемики.
– Его прикатило первой водой, когда она прорвала затор у Шаман-камня и устремилась на далёкий холодный север, – говорит один.
Другой рад добавить:
– Может, и так: откололся наросток от того камня и вольный покатился, куда потянуло.
Третий яро возражает, будто был очевидцем случившегося. Говорит:
– Не, братцы, это бухнулся метеорит…
– А скорей всего, Илья-пророк нечаянно обронил со своей огненной колесницы, – надумал четвёртый. – Мог и нарочито сбросить, штоб показать свою недюжинную силушку…
Камню-валуну всё одно, что бы о нём ни думали – лежит себе барин барином, ещё и побуждает, чтобы говорили о нём похвальное слово.
Конечно, особое почтение он заслужил у Кирсана. Ещё бы! Сорок лет быть рядом и не наскучить друг другу – жизненная примета добрая. Своя у Кирсана дума и о появлении камня-валуна – он-де вырос, как всякое дерево, из земли (она родит всё, что захочет) и специально для Кирсана, чтобы тот, сидя на камне, мог вольно рассуждать обо всём, что попросит душа, и петь забытые другими старинные песни. Чаще приходит на ум и потому остаётся в душе песня о погибшей от злодейской пули девушке. Оглядевшись вокруг, Кирсан заводит:
Мотив навеяла Кирсану его душа сама, и потому те, кто слушал его, говорили, что певец исполняет песню (хозяин – барин!) по-разному. Грустная мелодия то исходит из груди, ютясь около, тихой волной, то срывается водопадом с высокой отвесной кручи. Это для посторонних мелодия кажется переменной. В Кирсановой душе она постоянна, как постоянно и то, что её породило. Поёт Кирсан о безымянной когда-то погибшей от злодейской пули девице, а полон тревожных мыслей о близких ему людях – о жене Анне и о сыне Павлушке. Это, полагая, что слушают, поёт он для них. Унесла куда-то безжалостная река тела родных людей, и пусть она донесёт в песне его тлеющую, как огонь в загнёте, тихую печаль.
Не объяснял Кирсан, почему постоянно, обновляя мотив, напевает одну и ту же песню. Да и, по правде говоря, его об этом и не спрашивали – нравится, вот и поёт. Только однажды, послушав раз-второй, сам нэпман Яков Ефимыч спросил:
– Кирсантий, ты равно батюшка во церкве молитву, повторяешь один напев.
– По душе, хозяин, он мне. По душе.
– Есть другие славные народные песни.
– Знаю – есть. А ежели оне не по моему желанию.
– А вот послушай – понравится, и Яков Ефимыч, на удивление Кирсантию, передал слова такой песни:
– Слышал ли, Кирсантий, такую?
– Не довелось.
– А нравится?
– Каждая по-своему хороша. И эта тоже.
– Ну и возьми её в свою корзину.
– Не, взять не возьму. Её надо петь где-нибудь за большим застольем, а я тамо-ка не бывал и не буду.
– Советую – песенка-то весёлая.