— Что толку, что написал? Напечатать не смог. Теперь ослеп, потеряет рукопись. Куда он делся — никак не пойму. В имении ему тоже не место. Может быть, уже умер где-нибудь в глуши. Да, никого уж не остается из двенадцати лейпцигских мечтателей. Я, глупец, поехал к императрице, хотел защитить бунтарей, умилостивить ее, чтоб она не помешала вам, дала подняться ввысь. Ехал и думал: прилетят юные соколы, взмоют над Россией и возбудят ее своим смелым полетом. А жизнь, словно охотник, по одному всех перестреляла. Правда, один подшибленный сокол остался, только постарел, поседел. Простите, Александр. Я вас опечалил. Что поделаешь — печальна вся наша жизнь. У меня вот в России тоже ничего не вышло. Мечтал, безумец, создать училище для крепостных крестьянских детей. Затея оказалась непосильной. Лопнули мечты. Одно утешение — питомцы моего пансиона. Заходите, Александр, очень прошу, заходите, посмотрите мое заведение, может быть, и своих малых надумаете отдать мне на воспитание. Когда сможете заглянуть?
— Да как-нибудь на днях, — сказал Радищев.
Он вернулся с прогулки, расстроенный горькой судьбой друга, честного Петра Челищева, вспыльчивого, обидчивого, болезненно уязвимого и совершенно беззащитного в сем суровом мире при своей житейской неприспособленности и при замшелом российском беззаконии.
Он долго не мог заснуть. Слепой, жалкий Челищев стоял перед ним, взывая о помощи. Но, друг мой добрый, нечем тебе помочь-то, думал Радищев. И где тебя разыскать? Да ведь не один ты по горло завяз в трясине тяжб. Ты все-таки дворянин, а крепостной мужик погибает в полном бесправии. Всю жизнь барахтается в жутком омуте. Ему-то как выкарабкиваться? Вот если появятся и окрепнут в России сколько-то справедливые законы… Но их еще создать надобно, и к сему-то мы должны приложить все силы. Петя, милый, не стой перед глазами, дай уснуть хоть на час. Уже светает, окно побелело. Скоро вставать, садиться за письменный стол. Да, выпить чашку кофе и за работу. Засесть на неделю.
Засел, однако, он не на неделю, а на целых две. Едва ли верно он считал себя домоседом, но, когда этого беспокойного человека захватывала работа, его действительно никуда не тянуло. Напрасно намеревался он прогуливаться в ночные часы. Записка «О законоположении» не отпускала его и на прогулки. Иногда он вспоминал свое обещание зайти в пансион Вицмана, однако и на это не мог урвать какой-нибудь часик. Иногда начинал тревожиться, что не посещает комиссию, однако тут же успокаивал себя. Да ладно, не очень-то в тебе там нуждаются. Ильинский, вероятно, не отметил в журнале и те три твоих дня, которые ты отсидел в присутственной камере.
Но однажды днем, прилегши на диванчике отдохнуть на несколько минут, он вдруг почувствовал себя отрешенным от всех государственных дел. Ему показалось, что коллежского советника Радищева уже не числят членом комиссии. Он вскочил, поспешно оделся, взял было трость, но откинул ее (ни к чему тебе сия палка) и вышел из дома, никому ничего не сказав.
Члены комиссии (Прянишникова не было) холодно с ним поздоровались и, ни о чем его не спросив, сразу уткнулись в свои дела.
— Прошу прощения, господа, — сказал он, сев за свой стол. — Я просил у вас позволения отлучиться на неделю, но не явился в срок. Отныне буду заниматься делами здесь.
— А вам граф разве ничего не сообщил? — сказал Ананьевский.
Радищев встревожился. Неужто в самом деле его отрешили?
— Нет, граф Завадовский ничего мне не сообщил, — сказал он.
— Странно, странно.
— Граф даже не знает, где я проживаю. Но что случилось?
— Что случилось? — Тайный советник поднял взгляд, с высокомерной усмешкой посмотрел на коллежского советника. — Да, за время вашего отсутствия, почтенный, тут кое-что случилось.
— Граф оказал вам большую честь, господин Радищев, — не выдержал, вмешался Ильинский, — покамест еще не заслуженную.
— Берет вас с собой в Москву на коронацию его величества, — сказал Ананьевский. — Послезавтра отъезжаете.
— И это еще не все, — сказал Ильинский. — В комиссию по коронации зачислен ваш сын. Мы вот недоумеваем, чем вызвано такое внимание. Может быть, вы объясните?
— Нет, не объясню. Я тоже в недоумении… Впрочем, догадываюсь. Я редактировал жалованную грамоту, которая будет объявлена во время коронации. Берут, очевидно, меня на всякий случай, вдруг придется исправлять грамоту или добавлять что-нибудь.
— Вполне понятно, — сказал Ананьевский. — Жалованную грамоту составлял граф Воронцов, ваш покровитель.
— Ах, вот оно что, — сказал Ильинский.
— Не понимаю, отчего, господин Ильинский, вас так занимает сей вопрос? — заговорил наконец и Пшеничный. — Не все ли равно, кто и почему решил отправить коллежского советника в Москву на коронацию? Выпало человеку счастье, ну и пускай себе пользуется им и радуется.