– Если бы вы не были самой упрямой и самовластной женщиной, какую я только знаю, – перебил мистер Флинтуинч, – вы бы предоставили этому мистеру Риго, мистеру Бландуа, мистеру Вельзевулу, рассказывать по-своему. Не все ли равно, раз он все знает.
– Он не все знает.
– Он знает все, что ему нужно, – сердито возразил мистер Флинтуинч.
– Он не знает меня.
– Какое ему дело до вас, тщеславная женщина? – сказал мистер Флинтуинч.
– Говорят вам, Флинтуинч, я сама расскажу. Если уж дело дошло до этого, то я хочу сама рассказать то, что было, как – после того, что я вытерпела в этой комнате, после всех моих страданий – я должна видеть себя в таком зеркале, как это! Видите вы его? Слышите вы его? Если бы ваша жена была во сто раз неблагодарнее, чем она есть, и если бы я имела в тысячу раз меньше надежды заставить ее молчать, когда куплю молчание этого человека, и тогда я скорее рассказала бы эту историю сама, чем терпеть такую пытку: выслушать ее от него.
Риго немного отодвинул свой стул от дивана, вытянул ноги и, скрестив руки на груди, сидел молча.
– Вы не знаете, – начала она, обращаясь к нему, – что значит быть воспитанной в строгих и твердых правилах. Я была воспитана в строгих правилах. В детстве я не знала легкомысленного веселья и грешных забав. На мою долю достались только спасительная строгость, наказания и страх. Развращенность наших сердец, греховность наших путей, проклятие, которое тяготеет над нами, ужасы, которые окружают нас, – вот на что обращали мое внимание в детстве. Эти впечатления сформировали мой характер и исполнили меня отвращением к грешникам. Когда старый мистер Джильберт Кленнэм предложил моему отцу своего племянника мне в мужья, отец сообщил мне, что этот молодой человек был, подобно мне, воспитан в правилах строгой дисциплины. Он сказал мне, что независимо от дисциплины ему приходилось жить в одиночестве, вдали от пиров и веселья, в непрестанном труде и испытаниях. Он сказал мне, что это уже взрослый человек и что от школьных дней до настоящей минуты дом его дяди был для него святилищем, сохранявшим его от заразы греха и разврата. Через год после нашей свадьбы, я узнала, что мой муж в то самое время, когда мой отец говорил о нем, согрешил против Бога и оскорбил меня, изменив мне ради распутной женщины, могла ли я сомневаться, что мне предназначено было сделать это открытие и что мне предназначено было наложить карающую руку на это погибшее создание, могла ли я забыть хоть на минуту… не мои обиды – что я такое? – но гнусность греха и войну с грехом, к которой я готовилась с детства?
Она накрыла рукой часы, лежавшие на столе.
– Нет. «Не забудь!» Начальные буквы этих слов здесь, они и тогда были здесь. Мне было предназначено найти старое письмо, которое относилось к этим буквам и объясняло мне, что они значили, кем и для чего были вышиты и почему лежали в этих часах, в потайном ящике. Не будь этого, я бы ничего не открыла. «Не забудь!» Эти слова звучали в моих ушах как гром небесный. Я не забыла. Но мои ли обиды я помнила? Мои! Я была только слугой и орудием. Какую власть могла бы я иметь над ними, если бы они не были скованы цепями своего греха и переданы мне?
Более сорока лет пронеслось с тех пор над поседевшей головой этой решительной женщины, более сорока лет борьбы с тайным голосом, который шептал, что, какими бы именами она ни называла свою мстительную гордость и бешенство, но вся вечность не изменит их истинной природы. Но теперь, когда эти сорок лет прошли, когда Немезида смотрела ей в лицо, она упорствовала в своей нечестивости, извращала закон творения, пыталась создать творца по своему подобию и вдохнуть в него свой дух. Истиной является то, что путешественники видели много чудовищных идолов во многих странах, но никогда глаза человеческие не видали таких дерзких, грубых и возмутительных образов божества, какие мы, дети праха, создаем по своему подобию, руководясь своими страстями.
– Когда я заставила его открыть мне ее имя и убежище, – продолжила она свое бурное оправдание, – когда я предстала перед ней и она кинулась к моим ногам, пряча свое лицо, разве о моих обидах я говорила, разве за себя я осыпала ее упреками? Те, кому в древние времена было предназначено обличать порочных царей, разве не были они только слугами и орудиями? И разве я, недостойная, не изобличала грех? Когда она умоляла меня, ссылаясь на свою молодость, на его жалкую тяжелую жизнь (так называла она воспитание в правилах добродетели, которое он получил), на оскверненное таинство брака, так как они были обвенчаны тайно, на ужасы лишений и позора, грозивших им обоим, когда я впервые явилась орудием их наказания, на любовь (да, она произнесла это слово, ползая у моих ног), которая заставила ее отказаться от него и уступить его мне, – разве моего врага я попирала, разве слова моего гнева заставили ее дрожать и корчиться? Нет, не своей силой добилась я искупления.