Карега остановился на пороге хижины, и тотчас к Вандже вернулись прежние иллюзии. Он возмужал, окреп, прославился не только в округе, но едва ли не по всей стране. Она испытала от его прихода пронзительную до боли, чистую радость; что-то в ней нарождалось в муках, пробивалось к свету сквозь унылую свалку ржавых обломков.
Кареге тоже на миг почудилось: прошлое вернулось. Он окинул взглядом обстановку в хижине: та же кровать, та же лампа и мебель. Она сохранила все в том же виде, как было при нем. Время остановилось, попало в капкан пространства. Илморог изменился, в нем возникли новые силы, линия фронта стала более отчетливой. Однако, глядя на Ванджу, он не мог не подивиться тому, как она многолика, какой непохожей бывает в разное время, в разных местах и ситуациях. В этом, как он полагал, и заключался секрет ее непреходящего успеха: она умела вызывать симпатии самых разных людей, и каждый видел в ней отражение собственного «я». Карега не сдержал вздоха, сетуя об этом ее загубленном таланте.
— Я вспомнил Ньякинью и ночь, когда мы в первый раз пили тенгету, — сказал он, усаживаясь на давным-давно облюбованный им складной стул.
— Немудрено, — отозвалась она. — Заварить чаю?
— Не откажусь.
Он наблюдал за ней. Ванджа, присев на корточки, накачивала примус, браслеты и бисерные бусы позвякивали в такт ее движениям. Любое занятие поглощало ее целиком, без остатка, и сейчас она была прекрасна. Как такая женщина могла загубить дитя, жизнь? Как могла она торговать девушками! Не ему судить ее, но мрачные мысли без спросу вторглись в голову, развеяв мимолетное восхищение.
— Зачем ты сохранила хижину? — спросил он, чтобы не молчать.
— В память о Старом Илмороге. Вспомни нашу жизнь до того, как трансафриканская автострада рассекла городок надвое.
— К чему ворошить прошлое?
— Тебя словно подменили. Сам, бывало, доказывал, что вчерашний день важен для сегодняшнего, и все такое прочее.
— Верно… но лишь как урок живущим теперь. Иными словами, не следует превращать прошлое в музей. К нему надо подходить критически, без лишних восторгов и черпать в нем уроки для ведущейся сегодня борьбы за настоящее и будущее. Преклоняться же перед ним неразумно. Я и сам этим грешил, но теперь не желаю обожествлять вчерашний день, не ведавший ни асфальтовых дорог, ни электричества. Наша жизнь была тогда сущим рабством в плену у природы.
— Вот ты теперь как рассуждаешь, оратор! А помнится, сиживал у ног моей бабки и других старух и приставал с расспросами: что было тогда-то и тогда-то? Слушал их рассказы, ловил каждое слово точно зачарованный…
— Великая женщина! Горько мне было узнать, что ее сжили со свету. И ты теперь живешь по этому правилу: съешь ближнего, иначе съедят тебя!
Она разлила чай во все те же старые чашки и присела.
— Бабка все твердила, что ты вернешься… даже на смертном одре повторяла… Странно… перед самым концом она послала за мной, и я двое суток от нее не отходила, мы все говорили, говорили. Точнее, говорила она, и я точно заново пережила детство и множество всяких событий. В какой-то момент, положив руку мне на голову, она сказала, отвернувшись к стене: «В твоих глазах и в сердце тоска и скорбь… Знаю я, отчего ты грустишь… он вернется, только боюсь, тебя уже не будет, чтобы встретить его…» Я ответила, что никуда из Илморога не уйду. Она промолчала. Я ждала, что еще она скажет, но бабка не добавила про тебя ни слова… не коснулась ни настоящего, ни будущего, а вместо этого принялась вспоминать деда. Тогда я попросила ее, в который уже раз: «Расскажи, как он погиб».