Одни предают, другие предпочитают не видеть. Иные же делают вид, что предают, и лгут, предают предательство. Сердца у них обливаются кровью, они проглатывают свою ярость, прикрывая горечь смехом. Машинисты прекрасных локомотивов пускают их под откос; и мирные люди тоже убивают, в одном составе гибнут, раздавленные, убийцы, невиновные и бедные парни, фрицы или franzosen[188], которые предпочли бы остаться дома. Бомбы обрушиваются на города, Франция расчленена надвое, на сотню частей. Ни один человек не знает, что с ним станется. Урожай с этих полей будет разграблен. Мужчины, которые должны радоваться новому дню и выходить из дома насвистывая, чтобы этой тропинкой отправиться на работу, гниют в лагерях, от голода им сводит кишки, неизбывная тоска терзает души. Их жены плачут и спят с посторонними. А земля прекрасна, сурова под солнцем и дождями, такая мирная, ничего ей не делается, она сильнее, мудрее всего. Хотелось бы понять, что она такое. Проклятье!
Шаррас неотрывно смотрел на поля, которые не видел много лет. Как можно жить, не видя земли? Но значит ли это — жить? Земля наполняла его холодной силой за пределами надежды и страха.
— Месье Огюстен, — сказал Жюльен, — поезд скоро придет.
— Плевать.
Он слаб, этот парень, он не слышит зова земли. Он все время озабочен, жалуется, боится явиться в бюро по демобилизации, боится не явиться туда, постоянно опасается опоздать на поезд и никогда не сумеет понять, что можно идти без всякой цели, решительно, по неведомым дорогам… Из подобного теста сделаны чиновники; и жертвы — в такие времена, как наше.
— Этот поезд или другой, Жюльен, для нас неважно. Погода хороша.
Безымянный край, неведомая земля пугали Жюльена. Когда они повернули к станции, он спросил:
— Как вам кажется, месье Огюстен, я не мог бы возвратиться на север через какое-то время? Должно же все устаканиться. Я имею право вернуться на службу.
— Выкинь это из головы, сынок. В отчий дом никому нет возврата. Нет больше отчего дома. Никто не знает, когда все устаканится и при нашей ли жизни. Ты больше не солдат, не служащий, не избиратель, не гражданин.
Ты — это только ты, и земля, которую ты не знаешь, не знает тебя. Знаешь, кто мы такие? Приговоренные к смерти, которые уцелели чудом. Поздравляю тебя, и ты можешь меня поздравить. Радоваться надо.
В южных городах сохранялся домашний уют, по воскресеньям по-прежнему играли в петанк. На беженцев смотрели косо. Почему они не хотят вернуться к себе? Они что, предпочитают есть чужой хлеб, вызывать рост цен, клянчить пособия в мэриях, красть велосипеды на дорогах? Время от времени Легион устраивал парады на площадях, в церквах шли торжественные службы, улицу Жан-Жака Руссо переименовали, потому что автор «Общественного договора» сеял самые вредные иллюзии. Он действительно верил, что человек от природы добр? У нашего поколения на этот счет свое мнение.
Улицу Жана Жореса переименовали. «Ах, этот? Да он больше сделал для развала Франции, чем сотня бронетанковых дивизий!» — «Но позвольте, месье, бронетанковых дивизий еще не было в то время, когда Жорес боролся за социальную справедливость. Разве мы оказались бы так слабы, если бы построили более справедливое общество, если бы Европа…» — «Во всяком случае, месье, учителей, которые поддерживали культ Жореса, нужно уволить или отправить в концлагерь, я так считаю!»
Улицу Пьера Кюри, проспект Эмиля Золя, бульвар Анатоля Франса переименовали: инородец (ну да, женившийся на инородке[189], и что с того?), писатель, копающийся в отбросах, и антифранцузский Франс, не будем о них. Господа в черном присутствовали при выносе бюста Марианны из парадного зала мэрии. «Отнесите его в подвал, — негромко советовал один из них рабочим, — и постарайтесь не разбить». Кто знает, пока ничего не закончилось, может, Марианна еще пригодится?