Хорошо бы, конечно, попасть в Москву и разыскать там умельцев, о которых всегда с такой почтительностью говорил Никодим. Но как на это отважиться? Бродяги, калики перехожие, странники, которые встречались Выводкову в пути, все как один предупреждали: в Москве, мол, где ни плюнь, в подслуха угодишь. Сейчас тебе: «Кто таков? Зачем припожаловал? Не беглый ли?» Ну как им откроешься? Правду скажешь — садись в острог, жди-дожидайся неведомо сколько, покуда Ряполовский снова повелит взять тебя в батоги — беса из души выколачивать. Обманешь — опять-таки, садись в острог, потчуйся теми же батогами. Выходит: куда ни кинь — везде клин… Оно, может быть, и не так, да бог его ведает, где лучше — в глухих местах или в Москве?.. То ли дело чьей-нибудь цидулкою заручиться: указано, мол, крестьянишке-рубленнику такому-то отправиться на оброчные работы куда потребуется. Говорят, так иной раз случается. Только для этого надо обязательно записаться в кабальные и к тому же доказать, что ты умелец незаурядный. Но если и решиться лезть добровольно в ярмо, то не зимой же, когда рубленники сидят обычно без дела. В мороз еще можно кое-как терпеть, мириться с жестокою волчьей жизнью. И Никита терпел. Три зимы терпел, а пока что не добился толку. Но духом он все же не падал, верил всем сердцем, что так без конца продолжаться не может.
Вот и теперь, когда по неуловимым приметам почуялось приближение весны, Выводков, как и в прошлые годы, стал вдруг тяготиться бездомною долей. Он внезапно приостановился, распахнул дырявую епанчишку, шумно вздохнул и, обратившись к снежному вихрю, точно к разумному творению, вполголоса произнес:
— Шалишь, не обманешь… Раз к жилью потянуло, веселись душа — здравствуй, весна.
И двинулся дальше. Из-под высокой бараньей шапки выбивалась русая прядь, ветер немилосердно трепал ее и густо обволакивал бисерной пылью.
Заметив прикорнувших на голых сучьях березы галок, он, еще более оживившись, свистнул и захлопал в ладоши. Стайка с гомоном сорвалась с дерева, взметнулась, разлетелась во все стороны и тут же слилась в одно сумрачное, плотное облачко.
Никита притих и высоко задрал голову. Его и без того продолговатое лицо вытянулось еще больше. Крепко сжав губы, он с таким любопытством устремил ввысь горящий взгляд светло-синих глаз, как будто увидел что-то небывалое и чудесное.
Стайка то колебалась, то стыла в воздухе, то высоко взметывалась, то опускалась почти к самой земле, покуда не утихомирилась и снова не облепила березу.
Выводков нахлобучил шапку до самых бровей, сложил накрест руки и задумался. Так, переминаясь с ноги на ногу и неслышно шевеля губами, он простоял очень долго. Мысли цеплялись одна за другую. Никита никогда не забывал, как он в детстве запускал змея. Сколько трудов прилагал он с товарищами, чтобы создать для змея опору! Он и сейчас видит перед собою монашка и как бы слышит его голос. «Дуйте, руками размахивайте!» — кричит Никодим и сам первый «творит ветер»… Но птица взмахнет лишь крылом — и готово, летит себе и летит. А со змеем бежать ведь приходится, чтоб не упал. Когда еще его настоящий ветер подхватит! Почему же это? Какая причина? Тяжела ведь птица, куда тяжелей своих крыльев. И как не устанет она махать ими? Почему? Почему же…
— Господи, почему? — выкрикнул Никита. Но не было ответа.
Лицо его помрачнело, скользнули по нему унылые тени. От этого глаза вдруг сделались более глубокими и не светло-синими, а густофиалковыми. Привычным движением плеча он перебросил котомку со спины на руку, достал из нее какой-то сверток и опустился на корточки.
В свертке хранились отдельные крохотные частицы лубочных мельничных крыльев, вырезанных из бересты, головок, — лапок, спинок, туловищ различных зверьков, обрывки рогожек, краски, мелки…
На одном клочке рогожи было изображено что-то похожее на птицу с головой полузверя-полурыбы и с крыльями, напоминающими человеческие руки. Только на руках топырилось не по пять пальцев, а по четыре, и соединялись они перепонками, точь-в-точь такими, как у летучих мышей.
На другом обрывке рогожки словно бы стыл в синеющем воздухе коршун. На первый взгляд это был самый обыкновенный, привычный для глаза хищник. Но стоило внимательней приглядеться к нему, как на месте лапок отчетливо виднелась вторая пара узеньких крыльев.
Выводков глядел поочередно на каждую рогожку. Его брови были насуплены, сочные губы что-то шептали, пальцы то и дело сжимались в кулаки. Его мучила какая-то не поддающаяся решению загадка. Вдруг он вскочил, втиснул снова все в котомку и почти бегом пустился в дальнейший путь.
Однако, не сделав и полусотни шагов, он снова замедлил ход и безвольно опустился на заснеженный пень. Рот его скривился в болезненную, почти злую улыбку.
— Куда убежишь от себя! — вырвалось у него из самого сердца.