— Посиди со мной, малыш. У меня душевный разлад... — Я сел рядом с ним, и он сказал: — Я немного пьян, малыш, чуть-чуть. У меня разлад. Инженер я средненький. Вообще когда-то я писал стихи, я хотел стать поэтом.
— А почему не стали? — спросил я.
— Так вышло, малыш, — сказал он. — Долго объяснять. Самое плохое, что и поэт я был неважный.
Мне вдруг стало ужасно его жалко. Он был такой толстый и большой. Я чуть не заплакал.
— Я теперь совсем не пишу стихи, — сказал он.
Еще бы немного, и я заплакал.
Вернулся папа. Потом был чай и еще что-то, не помню, что именно, игра какая-то... Вообще плохо помню конец дня рождения. И как со всеми прощался — тоже плохо помню. Зика сказала, что вот это подарок от Вербицкого, это — от Томы, а это — от Рыбкиной. Но я так и не запомнил, от кого что.
Я сказал, что сейчас вернусь, и вышел во двор. Дождь все лил и лил. Я быстро обежал корт с красным песком, было пусто вокруг, дождь барабанил по листьям, и на столе под кустами патефона не было.
И флейта, само собой, молчала. Я вернулся домой.
— Тише вы, — сказала мама. — Ведете себя как маленькие. Ему плохо. — Ее голос шел ко мне непонятно откуда, со всех сторон одновременно.
Зика и папа зацыкали и зашипели друг на друга и куда-то исчезли.
— Тридцать восемь и девять, — сказал мамин голос. — Вот беда, и с чего бы это? Почти никогда не болеет — и вдруг.
Я видел белый потолок очень высоко над собой и большую суматошную муху на нем. Она жужжала, и все вообще жужжало и позванивало вокруг меня. Я чувствовал сильный жар, но все равно приятно и спокойно было лежать и болеть.
Я неожиданно заболел, совершенно внезапно.
На уроках еще все было нормально, по-русскому я даже четверку умудрился получить. На переменках я бегал к малышам. Рыбкина, Бочкин, Тома, Бома — то да се, на них я даже и не смотрел.
На последнем уроке какой-то мальчишка все время заглядывал в наш класс и мешал, и мне вдруг показалось — ни с того ни с сего, ерунда какая-то — что это Саня Круглов, мальчишка, с которым мы вместе учились в Сибири, он еще показал мне, как делать классные свистульки из акации.
Я ужасно обрадовался, что он здесь, в Ленинграде, хотя это было нелепо, и все ждал, когда же будет звонок, чтобы поболтать с Саней.
Как только прозвенел звонок и учитель арифметики, ну, тот самый, у которого две девочки родились — три кило восемьсот и три кило восемьсот пятьдесят, — как только он вышел из класса, я бросился к двери, и Кудя закричал:
— Гром! Гром! Портфель забыл!
Я вернулся к своей парте, никакого Сани Круглова, само собой, в коридоре не было, и тут вдруг Бома сказал басом на весь класс... Как раз тихо было почему-то:
— Во Гром бегает, даже портфель бросил. Ты чего, Гром? Тебя что — бьют, что ли?!
«Вот, — в тот же момент подумал я, а кругом было тихо, — вот, теперь ничего уже не поделаешь, хочешь не хочешь, а ничего поделать уже нельзя. Бочкин — это одно дело, а Боб Макаров — совершенно другое. Бочкин просто завелся. А Бома — совсем другое дело. Боме я не нравился, неизвестно почему. Бома бил меня, когда мы играли в футбол на заливе, да, бил. Бома при всех сейчас намекнул, что я трус и убежал тогда, потому что испугался Бочкина. Бома — враг, и тут уж ничего не поделаешь. А самое главное — он здоровый, никого не боится и думает, что все боятся его и что я его боюсь, а поэтому можно меня оскорблять, да, оскорблять...»
Все это пронеслось у меня в голове за какую-то тысячную долю секунды или миллионную, не знаю. В классе было тихо, все еще сидели, потому что все произошло очень быстро, и только я стоял, и Бома стоял у самой стенки, в конце прохода, у своей парты... Такие подлецы, как он, всегда почему-то садятся на последнюю парту, я заметил.
Я медленно пошел к нему в полной тишине, еще не зная, что именно я скажу ему, но я уже шел, потому что теперь, после того как он это сказал, ничего уже поделать было нельзя. Может быть, он изменился в лице? Или побледнел? Ведь он не ожидал ничего подобного. Хотя вряд ли. Скорее всего, он удивился. Но я не смотрел на него и ничего не видел, я шел, опустив голову, и какие-то мелкие, колючие жучки, какие-то молекулки волнами пробегали у меня по спине и затылку.
Я остановился и тут же понял, что ничего не скажу ему, а просто... и вдруг неожиданно для себя сказал:
— Бедный Макаров. Ноль.
Кажется (я вспомнил это потом), он хихикнул басом. Я попал ему кулаком в живот, точно в живот, сзади него была стенка, лететь ему было некуда, или дело было в другом, не знаю, драться я не умею, но он сполз вниз по стенке прямо на пол, все в классе (я вспомнил это уже после) ахнули и сразу же еще раз, я думаю потому, что дверь в класс скрипнула, отворилась (это я расслышал), и вошла Евгения Максимовна. Бома как раз поднимался с пола.
Я повернулся (тогда-то я и увидел, что это вошла Евгения Максимовна) и, глядя на нее, прошел к своей парте. Я видел, как ее глаза стали темнеть, все темнее и темнее и превратились в черные.
Она села, а я остался стоять, глядя в пол.
— Идите все домой, — сказала она. — До свиданья.