Если в богачах меня поражала вспыльчивость, в представителях так называемой интеллектуальной элиты поражало чувство локтя, которое их связывало, независимо от занимаемой должности. Словно разыгрываемые ими судебные состязания – какими бы ожесточенными они ни казались нам, простым смертным, – являлись спектаклем на потеху публики. Словно кастовый дух оказывался сильнее не только личных антипатий, но и любых непримиримых политических разногласий.
Впрочем, я не мог решить, что отвратительнее: то, что этот человек до сих не удостоил меня взгляда (узнал ли он меня?), или то, что двое людей, которых я в последний раз видел сцепившимися в жестокой схватке, сейчас обменивались взаимными любезностями? Или то, что оба не чувствовали потребности вовлечь меня в разговор, как будто меня там не было, как будто меня не существовало, как будто я не имел права на кучу оставшихся без ответа вопросов.
Когда следователь удалился, дядя Джанни остерегся спрашивать, узнал ли я его. Он залпом допил то, что оставалось в бокале, и заявил, что мы опаздываем. Ни намека на крючкотвора, который, незаконно получив от меня свидетельские показания, добился того, что отца посадили на двадцать лет.
Я же никак не мог избавиться от угнетающего ощущения, что только что разыгранная короткая сценка не вполне реальна. Спрашивал себя, имею ли я право питать мрачные подозрения, наблюдая неуместную сердечность разговора между дядей Джанни и гонителем моего отца. К тому же мне показалось странным, что сына, рассказами о котором он развлекал меня во время допроса, с ними не было. Возможно, – поймал я себя на коварной мысли, – никакого сына не существовало и в помине. Возможно, все, что он говорил мне той ночью, было ложью.
Так или иначе, за исключением отдельных случаев, жить с дядей Джанни оказалось куда легче и удобнее, чем я представлял. Чтобы забрать меня из среды, связанной с родителями, и избавить от неловких ситуаций, он перевел меня в частную школу салезианцев[78]. Она не отвечала идеалам иудаизма, зато удовлетворяла потребность поместить меня в новую среду – так сказать, защищенную и благополучную.
Разрешение пропускать урок религии и не являться в понедельник утром на мессу не только не навредило мне, но и сразу помогло завоевать популярность, которой пользуются экзотичные ученики. Моих новых товарищей можно было понять: я был первым евреем (или тем, кто себя называет таковым), которого они увидели в жизни. Внезапному изменению моего статуса способствовали и другие причины, не в последнюю очередь – благоприятные перемены, происходившие в моем бурно растущем организме: бесконечные обследования, которым своевременно подвергала меня мама – походы к зубным, окулистам, ортопедам, – приносили первые неожиданные результаты; внезапно сияющие, идеально ровные зубы стали гармонировать с волнистыми волосами и улучшившимся благодаря занятиям спортом телосложением. Из-за непроходившего зуда и покраснения мне пришлось отказаться от единственных контактных линз, которые исправляли астигматизм, – ничего страшного, на самом деле очки были созвучнее персонажу, которого я решил изображать.
Учитывая окружение, завоевать славу интеллектуала оказалось пустяковым делом. После бесконечных усилий, которые я прилагал в предыдущие годы, чтобы еле-еле получить удовлетворительные оценки по всем предметам, я сразу сообразил: чтобы стать одним из лучших в новой школе, достаточно половины прежних усилий.
И это была школа для избранных? Что ж, не знаю, как в других странах, но у нас правящим классам плевать на высшее образование, а культурой они интересуются лишь время от времени и только, если так можно сказать, чтобы не ударить в грязь лицом. Вот почему с годами эта школа завоевала не слишком добрую славу