Не нужно было быть страстным фанатом Спинозы, чтобы понять: слово “еврей” перед его именем не свидетельствовало об уважении. Скажи кто-нибудь: “еврейка Габриелла Сачердоти”, я бы не решил, что он хорошего мнения о моей матери. Да, моя мама. Если подумать, я никогда не слышал, чтобы она говорила о своих корнях. Я не догадывался, что значило для мамы быть еврейкой. Зато я прекрасно помнил, как в машине или в ожидании приема у врача незаметно, объясняя это педагогическими целями, она заставляла меня читать длинную хронику событий в Израиле, интересовавших ее больше, чем все прочие политические или текущие события. Господи, сколько же было тайны в этой женщине! Я задумался об этом только после ее смерти. Почему она – именно она, спрашивал себя я, – сделавшая все, чтобы отречься от иудаизма, вышедшая за “ханаанея”, лишившая единственного сына еврейского самосознания и еврейского pedigree[81], настолько интересовалась вопросами, касавшимися чужой страны, с которой ее почти ничего не связывало? Отличный вопрос. Видимо, это был зов крови, наследственный изъян, от которого не избавиться, – то же, что заставило Франческу бросить все и совершить свою проклятую алию. А вот еще одна: еврейка Франческа Сачердоти. Она тоже – как утверждал со сцены этот шут гороховый, – репатриировалась в Израиль, чтобы удовлетворить тягу к материализму, потребительству, эгалитаризму, промискуитету и порнографии, типичным для всякой еврейской девушки? Едва сдерживая раздражение, тщетно пытаясь его прогнать, я ясно понимал: ни одно из качеств, которые перечислил этот экзальтированный ублюдок, не годилось для правдоподобного описания ни еврейки Габриеллы Сачердоти, ни тем паче еврейки Франчески Сачердоти. Неважно, что одна боролась за то, чтобы вынести еврейское происхождение за скобки, а другая, наоборот, пыталась наполнить его смыслом. В любом случае их еврейство имело мало отношения к портрету, который с такой ненавистью нарисовал выступавший.

Хотя, живя вместе с дядей Джанни, я не раз слышал о нависшей над всеми нами опасности антисемитизма, впервые я на собственной шкуре столкнулся с его последствиями. Я бы никогда не подумал, что то, кчему я имею отдаленное, поверхностное отношение, может настолько меня потрясти.

Оглядевшись, я поразился тому, что почти никто не выглядел удивленным. Никто и бровью не повел: ни ученики, ни преподаватели, ни даже падре Солани. Я подумал, как бы воспринял дядя Джанни подобное равнодушие. Учитывая, что антисемиты мерещились ему даже там, где их не было, он бы не упустил случая надрать задницу тому, кто был настоящим антисемитом. Тем не менее надо сказать, что, не считая обостренной реакции на некоторые раздражители, дядю Джанни можно было назвать кем угодно, но не ханжой. Иначе он бы не отдал меня в школу к церковникам и фашистам лишь потому, что ее посоветовала одна из его высокопоставленных любовниц (“Только дети из приличных семей, прилично одетые; никаких забастовок, никаких собраний, не говоря уже об этих отвратительных захватах школы”[82]). Впрочем, знания, усвоенные в ходе подготовки к запоздало проведенной бар-мицве, на которую я согласился из чувства благодарности, не задержались в моей голове. Что я помнил из толкования Талмуда, еврейского алфавита, из общения со вспыльчивым и неуловимым божеством? Ничего настолько впечатляющего, чтобы вырвать с корнем атеизм, взращенный родителями на тщательно удобренной почве. Другое дело книги, составлявшие внушительную часть библиотеки дяди Джанни, которая занимала три просторные комнаты на первом этаже загородного дома. Их прочтению я был обязан недавно зародившемуся и еще не набравшему силу еврейскому самосознанию.

Амери, Леви, Беттельгейм, Визель и многие другие, именно они если и не раскрыли мне глаза, то рассказали во всех подробностях, не скрывая ужасающих последствий, о том, что бессовестные психопаты заставили пережить бессчетное множество людей, вина которых заключалась в одном – они родились не в той семье. Я поглощал скорбные, возмущенные, трезвые размышления этих гениальных страдальцев с нездоровым интересом, но в еврействе меня пленило другое. Не установления, не правила приготовления и потребления пищи, не мистические учения, не густые бороды, не художественные таланты, не сионистская утопия, а притеснения, депортация, пытки и убийства, которые мои братья по вере терпели на протяжении тысячелетий. Видимо, со мной было что-то не то, во мне присутствовало нечто болезненное и мелодраматичное, подталкивавшее сопереживать притеснениям, которым подвергались многие несчастные, погибшие или чудом спасшиеся. В глубине души я знал, что это неправильно, что я не должен был себе этого позволять, что у меня не было права присвоить страдание, которое я даже не мог вообразить. Но меня тянуло к нему, как всегда тянет к тому, что намного больше нас.

Перейти на страницу:

Похожие книги