Учитывая, насколько просто и быстро мы подружились, я склонен полагать, что Федерико испытывал ко мне нечто подобное. Он не обладал достаточными навыками самоанализа, чтобы ясно это увидеть, но обладал достаточным чутьем, чтобы признать во мне себе подобного или, если угодно, товарища по несчастью. Не знаю, чем еще объяснить наш странный братский союз. Скажем так: он оказался подходящим человеком, чтобы помочь мне справляться с тем, о чем я упорно молчал, оставлял в тени; у меня же не имелось причин укорять его за тесные связи со светским обществом. Впрочем, не буду скрывать: я подражал его хорошим манерам, чтобы самому стать учтивее. Получается, Федерико бессознательно преподал мне основы того, что в его среде считалось хорошим воспитанием. Общаясь с ним, я научился избегать грубых промахов, за которые мог заслужить порицания. Знакомясь с кем-нибудь, достаточно было пожать руку и произнести свое имя – ни в коем случае не произносить “Очень приятно”. Равно неподобающим считалось желать сотрапезникам приятного аппетита. Если с подругами можно было разговаривать небрежно, с их мамами полагалось вести себя так, как предписывали правила галантности девятнадцатого столетия: пропускать в дверях, вставать, когда они входили в комнату или появлялись у обеденного стола. Кроме того, Федерико умел целовать ручку даме, умел носить смокинг, не выглядя при этом как официант, умел готовить отменный дайкири. Реликт почти исчезнувшего микромира, Федерико был звездой многочисленных праздников, на которые такому, как я, вход был заказан. Нередко он являлся в школу в жалком состоянии – оказывалось, что он, к примеру, до утра гулял на свадьбе, о которой трубили все глянцевые журналы: дочь известного застройщика вышла за отпрыска старинного семейства из черной знати[104]. У Федерико, обладателя светских привилегий и безупречных манер, при желании можно было научиться и искусству жить. Благодаря происхождению он водил знакомство со знаменитостями, но никогда этим не хвастался. Напротив, он всегда говорил с юмором о себе и своей жизни, нередко сгущая краски.
Поскольку я, как и все остальные, не мог не называть его Бароном, он дал мне прозвище Профессор, точнее – “Эй, профессб”[105], которое произносил сочным и задорным голосом. Воображаю, я заслужил такое “звание”, потому что Федерико с уважением взирал на мои оценки (сам он учился намного хуже), а также все более скромные музыкальные достижения (он ценил мою игру на гитаре куда выше, чем литературные упражнения). В музыке, которая во многом нас и сблизила, его вкусы были куда шире моих и, так сказать, подлиннее. Хотя ему медведь на ухо наступил, движимый безграничной любовью к музыке соул – прежде всего к Этте Джеймс и Сэму Куку, – он нередко распевал во все горло
Впрочем, даже Федерико не полностью принадлежал к миру, в котором он выставлял себя аутсайдером. Его старый бездельник отец на протяжении многих лет был австрийским послом при Святом престоле. Мать, происходившая из венгерского знатного рода, дальних родственников Габсбургов, чудом спаслась от коммунистических чисток, спрятавшись в автобусе национальной сборной Венгрии, когда та впервые ехала на братоубийственный матч против Австрии. Учитывая ее происхождение, неудивительно, что Федерико ни разу не пропустил понедельничную утреннюю мессу, куда почти никто из наших соучеников не являлся. Как человек неверующий и, следовательно, не склонный закрывать глаза на противоречия, с которыми заставляет мириться религия, я поражался тому, как Федерико сочетает богобоязненность с гедонизмом. Когда я забавы ради провоцировал его, выдавая очередную атеистическую максиму, он отвечал: “Пожалуйста, Профессор, не строй из себя коммуниста!”