Тут я увидел, как он вскочил с воинственным видом. К тому времени я уже год проучился в новой школе, он же возник неизвестно откуда. По какой-то причине, как мне и Софии, ему пришлось укрыться в заповеднике для папенькиных сынков.
– Это ты Монтенуово?
– Я, синьора.
У него была неторопливая манера речи, модная среди ребят нашего лицея: он лениво тянул слова, как пародийные персонажи аристократов во французских и английских комедиях.
– Если ты не против, я бы попросила тебя обращаться ко мне “профессоресса”.
– Что вы, что вы! Я вовсе не против.
Будь в классе другой преподаватель, мы бы уже предались безудержному веселью, но с Джермани на это ни у кого не хватало смелости.
– Ты новенький?
– Новее не бывает.
Мы опять чуть не прыснули от смеха.
– Послушай, Монтенуово, вот какое дело…
– Да?
– Какой-то идиот стер в журнале часть твоей фамилии.
Я заметил, что он вспыхнул: щеки и так были красными, а тут и вовсе побагровели, стали похожими на яблоки сорта “Старк”, – то ли от смущения, то ли от злости. Пальцы затеребили прядь рыжеватых волос, словно он набирался смелости ухватить их покрепче и вырвать.
– Знаешь, это серьезный проступок. Скажи мне, по крайней мере, твое полное имя. Попробуем написать его заново.
– Это вовсе не обязательно.
– Еще как обязательно. Я требую, чтобы ты немедленно назвал свое полное имя.
– Федерико Монтенуово ди Каннелунга.
– Ага, значит, кто-то стер “ди Каннелунга”. Ты догадываешься, кто это мог быть?
– Да, разумеется, – ответил он не задумываясь, словно доносчик, готовый выложить все, начиная с подробного перечня заговорщиков.
– Ты можешь сказать нам кто?
В нашем дорогом и пользовавшемся неоднозначной славой лицее Джермани была единственной, кого мы уважали. На то были две взаимосвязанные и взаимодополняющие причины: презрительное отношение к ученикам и происхождение. Если задуматься, последнее было решающим: укладка от парикмахера и шейные платки от “Эрмес” свидетельствовали о том, что она преподавала не ради куска хлеба; с другой стороны, судя по ее урокам, на которых царила беспросветная скука, о призвании речи не шло. Опрос она проводила честно, не выделяя любимчиков, но с показательной строгостью. Невероятно, чтобы кто-то осмелился что-то стереть в журнале, где отмечали присутствующих.
– Это я.
– Ты? Да ты с ума сошел. Ты понимаешь, насколько это серьезно? Журнал – это официальный документ.
Редкий случай, но сейчас Джермани выглядела не столько рассерженной, сколько развеселившейся. Видимо, в глубине души она тоже поражалась бесстыдству юного собеседника, в котором была немалая доля чудачества.
– Мне очень жаль.
– Можно спросить, зачем ты это сделал?
– Получится длинно.
– Длинно, то есть долго объяснять?
– Нет, я о фамилии. Она слишком длинная и смешная[102].
Тут уж все наконец-то расхохотались, да так, что даже наша строгая учительница не смогла сдержать смех.
Лишь сам преступник оставался серьезным – и не потому, что смутился, по его виду этого нельзя было сказать, а из-за нараставшего недоумения. Ростом метр девяносто, грузный, без намеков на бороду и усы, с небольшим лордозом, в хлопковых брюках с защипами, голубой рубашке и разношенных тимберлендах. Он не единственный в классе выражался подобным образом, но единственный делал это ненамеренно, словно иначе не мог.
Глядя, как он стоит остолбенев, нельзя было не задуматься о том, что толкнуло его на подобную выходку. Если он хотел избавить свои имя и фамилию от нежелательного аристократического шарма, он здорово промахнулся: хитрость привела к парадоксальным последствиям, противоречащим стремлению к
Неслучайно с тех пор все (даже некоторые преподаватели) стали звать его Бароном. Хотя титул соответствовал его шутливой и жизнерадостной манере себя вести, он его наверняка раздражал. Впрочем, снисходительность, которую проявила Джермани, доказывала, что он умел находить с людьми общий язык, даже
В дальнейшем никто не осмеливался вспомнить о его дебютной безумной выходке в нашем классе, никто не спрашивал, зачем он так поступил. Признаюсь, для меня не спрашивать открыто, закрыть на эту проделку глаза, оказалось довольно трудно. Не зная, какие странные предрассудки им двигали, я полагал, что за подобным поступком скрывалось нечто куда менее невинное, чем простое чудачество: некая тайна, надлом, то, что не давало ему покоя. В общем, нечто болезненное, о чем я мог догадываться лишь по печальным последствиям.