Клянусь, я изо всех сил старался заплакать. Ах, было так жаль разочаровывать заботливого благодетеля. Я напряг все свои актерские способности… Увы, ничего не получалось.
По окончании церемонии ко мне подходили разные люди. Им было важно представиться, выразить соболезнования, развлечь дурацкими историями из маминой жизни. Они выглядели здоровыми и заботливыми, все загорелые после долгого отдыха. Маленький человечек с чувственными губами спросил, умею ли я играть в шахматы. Не дав мне времени ответить, он принялся расхваливать маму: какая одаренная шахматистка! Даже он, потерявший зрение за шахматной доской, ни разу не сумел ее обыграть. Ко мне осторожно приблизился Леоне – бронзовый, словно статуя, несмотря на обычную бледность. Я отметил, что он не затянул узел галстука, на глазах – солнечные очки. “Как же все это противно”, – сказал он, и это было единственным осмысленным высказыванием за все утро.
Бобу и Туллии выпало устроить положенный в таких случаях прием. Их квартира, залитая нежным сентябрьским светом, и на сей раз оказалась идеальным местом для семейной трапезы и собрания. Согласно суровым законам времени, после Седер Песах сменилось всего одно время года. Но только идиоты верят календарям. За эти месяцы я накопил массу разнообразного опыта, новых умений, обогатил свои вкусы и теперь был в состоянии оценить эстетическую и материальную ценность огромной квартиры. Менее пышная, чем жилище, в которое я перебрался, эта квартира, как говорил дядя Джанни, была куда более
На столе присутствовали все яства, которые я со временем полюблю: цикорий и икра кефали, жареная моцарелла, шоколадно-миндальный торт.
Увидев толпу народа с полными тарелками, я вспомнил слова, которые дядя Джанни сказал во время нашей первой встречи: “Вот что значит быть евреем”. Он произнес их перед таким же накрытым столом, но лишь теперь до меня окончательно дошел их смысл. Он имел в виду не просто гастрономическое наслаждение. Все едят, все любят поесть, не только Сачердоти. И дядя отнюдь не воспевал пиршественное веселье, чьи сладчайшие плоды я вкусил во время пребывания в Нью-Йорке. Он имел в виду совсем другое. То, что заставляло их набивать пузо и тем временем рассказывать друг другу смешные истории и непринужденно обсуждать налоговую политику нового правительства левых центристов. Словом, жизнь: спонтанную, пульсирующую, как ей и полагалось. Все они, каждый по-своему, были наполнены ею до краев. Забавно и вместе с тем поучительно то, что это стало еще заметнее в день похорон. И не каких-нибудь, а похорон моей матери. Очевидно, у этих людей были свои счеты со смертью. Аппетит представлял собой один из способов экзорцизма, как гедонизм или секс. Кто знает, возможно, в душе всякого хорошего еврея, не очень-то верящего в загробную жизнь, таится подозрение, что земная жизнь – единственный шанс отвоевать себе немного рая. Судя по всему, бессчетными удовольствиями Ханаана следует пользоваться, пока есть время. Впрочем, столь же безнравственный эмоциональный прагматизм отчаянно подталкивал меня к Франческе.
С начала траурной церемонии она еще ни разу со мной не заговорила. Зная ее, я предполагал, что она способна заметно драматизировать историю, которая мало ее касалась и за которой она наблюдала издалека.
Можно было ожидать, что понесенная огромная потеря если и не изменит, то ослабит связывающие меня с Франческой пылкие чувства. Ничего подобного. В каком-то смысле она их, к сожалению, лишь подстегнула. Я надеялся, что Франческа навестит меня в Тоскане. А она даже не позвонила. Ее молчание имело ясный смысл. Но какой?
Выйдя из столовой с тарелкой, которую я зачем-то наполнил, я увидел, что Франческа сидит в кресле у выхода на террасу. Как и Леоне, она была в темных очках, но в отличие от брата не сочла нужным их снять. Ее лицо, как всегда, отличалось благородной, немного восточной бледностью. Словом, это была она – королева каникул для интровертов, не любящих покидать насиженное место. Немного растерянная, красивая как никогда, Франческа была в темных брюках и белой блузке, нога в узкой туфельке-балеринке нервно покачивалась. Она сосредоточенно помешивала кофе ложечкой. Увидев ее, я подумал, что за лето она повзрослела.
Не дав мне и рта раскрыть, она поднялась меня обнять. Меня всегда поражала острота обоняния; и сегодня, пока я пишу эти строки, обоняние остается у меня самым острым и сентиментальным чувством. Меня буквально сбил с ног аромат, который я, разумеется, не забыл. Жаль, что к нему примешивалась и даже заглушала его новая нотка. Резкий запах, к которому я с годами привыкну: так пахнут женские слезы – остро, неприятно, волнующе.
– Нам надо поговорить, – заявила она.