Кольцо слушал, не сводя с Ермака настороженных глаз, думая о чем-то своем. Хотелось возразить атаману, что тащиться Бог знает куда с уже обжитого места, да еще по осени, нет никакого смысла. И чего они там найдут? Чего добудут? А даже и добудут, то обратно еще вернуться надо, сколько сил потратить... Но что-то мешало перебить атамана, возразить, ответить отказом. Было в его словах нечто завораживающее, притягательное. Так молодой парень, забыв обо всем, идет следом за приглянувшейся девкой, не зная зачем. Идет и все. Манит ее улыбка, походка, озорные глаза. И атаман предлагал нечто такое, отчего дух захватывало. А почему бы и не рискнуть? Где он только не побывал, с кем не бился. Про Сибирь же только слышал и никогда в мыслях не держал, что сможет вдруг там оказаться. И еще не решив, не веря до конца самому себе, представил таинственную страну, где огромные широкие реки, леса до небес, диковинное зверье, иные люди.
Он пока не знал, согласятся ли казаки, понравится ли им задумка атамана, но сам уже страстно захотел в поход. Знакомое чувство разжигало кровь сильнее хмеля, грозило затянуть в водоворот непредсказуемого, но оно, это щемящее чувство, питало и давало ни с чем не сравнимую радость жизни. Оно и было -- сама жизнь. Безоглядная и стремительная.
-- Одного не пойму, атаман, а зачем нам нужна Сибирь эта? Ну, повоюем Кучума. Не велик воин. А потом, что? Там жить станем? Обратно возвернемся? Опять к господам Строгановым.
-- А я и сам не знаю, -- неожиданно широко и доверчиво улыбнулся Ермак, как никогда раньше и не улыбался. -- Там видно будет. Поглядим. Может, с полдороги обратно повернем. Кто знает. Может, в полон нас возьмут. Может, вовсе поубивают. Чего загадывать...
-- Нет! Уж коль двинем, то до самого конца. Наших казачков только раззадорь, расшевели -- и черт им не брат. Зубами грызть будут, а в полон не дадутся.
-- Значит, решено? -- спросил Ермак, поднимаясь с сырых бревен.
-- Считай, решено. Я погулять люблю. С есаулами переговорю. А они уж пущай с казаками обговорят, обсудят. Потом и круг созовем.
-- Добре, -- подал ему широкую ладонь Ермак. -- Про господ Строгановых не забудь. Только шибко не пугай, а то разбегутся, ищи их потом.
-- Будь спокоен. Они нам еще платочками вслед махать будут. Не сомневайся, атаман.
ПОЗНАНИЕ ПИСАНИЯ
Анна Васильчикова в начале лета родила в суздальском Покровском монастыре мальчика. Его окрестили и нарекли Димитрием во имя святого, покровителя русского воинства. Мальчика тут же забрали от матери и отправили гонца к царю с донесением, в котором спрашивалось, как же поступить с сыном бывшей царской жены, а ныне инокини Анны.
Иван Васильевич распорядился привезти новорожденного в Москву, отдать на воспитание в Донской монастырь, а по достижении должного возраста постричь в монашествующие. Он при этом ни словом не обмолвился, считает ли мальчика своим наследником или то плод греха его бывшей жены, и игуменья Покровского монастыря недоумевала, как ей относиться к находящемуся в обители рабу Божьему Димитрию: то ли как к незаконнорожденному, то ли воздавать ему почести как отпрыску великокняжеской семьи. А розовощекий черноголовый бутуз и подавно ни о чем не печалился и лишь оглашал древние своды обители надсадным оглушительным ревом, как только приближалось время его законной кормежки.
Анна, когда у нее забрали сына, билась в дверь, рвала на себе волосы, выла, грозила монахиням страшными карами, требовала отпустить ее в Москву, но игуменья была непреклонна, и постепенно неутешная мать затихла и сидела, забившись в угол, неумытая и нечесаная.
Евдокия, которой было поручено кормить и купать мальчика, привязалась к нему, как к собственному сыну, и лишь когда проходила мимо кельи, в дверь которой билась несчастная Анна, то краска стыда от сопричастности к чужому горю заливала ее лицо. Она догадывалась, что не царского сына нянчит она, легко узнавала в нем черты любимого ей человека. Но мать младенца была царской женой, и никуда от того не денешься, даже если и не был их брак освящен таинством церкви. В той же мере она считала себя матерью ребенка и не желала расставаться с ним. Как же она была напугана, когда заметила набухание грудей, а вскоре от легкого надавливания пальцами на сосках выступило молочко, и она, перемежая слезы радости горестным всхлипыванием, со страхом поднесла грудь к ротику младенца. И он ухватил сосок, блаженно зачмокал, закатывая глазки, потянул в себя молочко женщины, отныне ставшей его второй матерью.
Возможно, игуменья заметила неожиданные перемены, произошедшие с Евдокией. Да и разве трудно было догадаться одной женщине, как расцвела и преобразилась тихая и скромная затворница от прикосновения к слабому и нежному ростку новой жизни. Но старая мудрая игуменья ничем не выдала своего знания и лишь чаще и дольше стала оставаться одна в монастырском храме коленопреклонной перед иконой Божьей Матери.