Держа меч в руке, в два скачка отмахал толстую ветвь, нырнул в трещину. Стюжень прислушался, вроде тихо. Из трещины Безрод протянул ножны, и едва старик их крепко обхватил, несильным рывком помог перебраться через расщелину.
— Да тут жить можно, — верховный выпрямился во весь рост.
Трещина оказалась забита сосновыми ветвями, они давили на плечи, пихались в грудь, иглы лезли в нос, в глаза, цеплялись за бороду, но свод убегал куда-то выше, над головой. Пещерка, расширяясь, бежала вглубь скалы, и если бы не белые меловые включения, поди, пойми в этих сумерках, что проход петляет, ровно змейка.
— Вперёд.
— Прихвата не трогай! — шёпотом упредил Стюжень, — Нужен живым!
Безрод неохотно кивнул. Шли сторожко, стараясь не тревожить камни под ногами, и через полста шагов — пока крались, удивленно переглядывались: да тут не просто жить, тут можно выживать годами — на белых меловых стенах розовым заплясали отблески светоча. Только ничего светлого и розового не было в той гоготливой возне впереди, где первозданную тишину пещеры лупцевали скабрезный ржач в несколько грубых глоток и уже какой-то равнодушный ко всему снаружи, по-скотски бесстыдный, обречённый женский стон да на два разных голоска.
Стюжень, отчаянно про себя матерясь, в последней надежде силой развернул Безрода к себе и одними губами беззвучно воззвал: «Прихвата не трогать!», но когда намереваешься взглянуть человеку в синие глаза и воззвать к обещанию, но враз проваливаешься, точно в пропасть, в избела-небесные омуты, стылые-стылые, жгучие-жчугие, просто вымерзаешь разом весь, от пальцев ног до языка. И только снежные мурахи разбегаются по шкуре, а внутри в полной тишине отчаянием звучит собственный голос: «Ну хотя бы не до смерти!»
За этим такое водилось — в подобные мгновения ухмылка на его лице просто застывает, Сивый будет резать, рвать, полосовать, ломать, но ухмылка на многажды битых, порезанных губах не сползёт в сторону ни на волосок; последнее, что увидит гаснущими глазами враг — усмешку в кольце сивой бороды и усов, а последней вспышкой тухнущего рассудка станет жуткая мысль: «Меня рвут, а этот смеется!»
Верховный, морщась от мерзости того, что предстояло увидеть, качая головой, шагнул в каменную горенку вслед за Безродом. Девчонки — у обеих льняная расшитая тканина на спине разорвана, подол заброшен на поясницу — на грубо сколоченных низких скамьях враскоряку стоят на четвереньках, сочный зад каждой подпирает нечто гогочущее со спущенными портами и усердно обрабатывает, обеих аж вперед швыряет с каждым толчком, и каждая утыкается лицом в мохнатую поросль в паху ещё одного любителя свежатинки. Стоят красавцы без портов, широко расставив ноги, девчоночьи волосы намотаны на кулаки, насаживают на себя-попускают, насаживают-попускают, от влажного хлюпа и чмоков аж глаза закатывают, мало языки на бороды не вывалили. И один из двоих Прихват.
— Нравится, шалава? В глаза смотреть, тварюга! Я спрашиваю, нравится? Чавкай громче! И с родичами твоими разберёмся! А пока ты за всё в ответе! Шире рот, шире рот, я сказал! И не вздумай блевать!
Ещё один — дурак дураком, рот до ушей — пристроился на корточках сбоку одной из девчонок, ухватил за нежную грудь, собрал плоть в жменю, мнёт, ровно корову за вымя щупает, грубыми пальцами вытягивает соски, ногтями ковыряет, приятелям подмигивает, гля, тёлочка что надо! Ещё двое без портов брёвнами лежат на соломенных ложницах, на чресла что-то наброшено — после подвигов отдыхают, глушат брагу, силы копят на следующий заход. Девчонки уже мало похожи на баб — просто стоят на коленях два куска бесчувственного мяса, которые насилуют уж не пойми какой раз кряду. Обе лишь утробно клокочут, давятся, выворачивает обеих, только больше рвать нечем, и вот-вот с локтей и коленей слетят наземь, а там или кости в злобе переломают или прирежут.