Млеч вздёрнул сучку на руки, а та прильнула сладкими устами к его губами, запустила язык меж зубов, и млеча повело. Хоть и нет башки, хоть и укатилась, всё равно в ушах бухает, ровно кузнечным молотом по заготовке лупят, и сила наружу прёт так, что руки корёжит — сами тащат в рот, ровно в детство вернулся. Чисто невесомую поднёс её к самым глазам и носом в пупок нырнул, терпкий и пахучий, сносящий с ног почище боевого молота. А сучка приподняла грудь и соском по глазам провела… как ноги не подогнулись, да как в средоточии цветных кругов, пятен и звёздочек дорогу не потерял, удивительно.
— Туда, мой горячий, там дуб на краю поляны, давай прямо к нему. Сначала в рот, потом раком, потом в зад! Только держи хозяйство крепче, мой сладкий, заглатываю аж до желудка, что с одной стороны, что с другой!
Не сдержал рёва, набил рот её грудью и завыл. Едва на бег не сорвался, побежал бы — рухнул от разрыва сердца. Хорошо хоть глухо вышло, никто не услышал: закусил зубами сосок, и ну выть-надувать. Сам слюней напустил, и молока немного на язык попало.
— Тихо, мой сладкий, сейчас на всю длину отсосу, лишь не вздумай кончить, как малолеток!
А когда млеч поставил её в траву у вожделенного дуба и потянулся к завязке портов, видать, звезды и круги перед глазами взяли-таки своё: просто вытерли весь остальной мир к Злобожьей матери и заняли его весь. Два раза заняли… Три…
Коряга открыл глаза от голосов. А может быть от жуткой головной боли. А может, быть голоса родили жуткую головную боль. А сказывали, бывает и наоборот, головная боль рождает голоса, только, болтали, тут уже не помочь.
Яркий дневной свет режет глаза, пошевелиться не можется, по ощущениям — рук вовсе нет: пальцы не отзываются, молчат, как беглые разбойники под носом княжеских розыскников. Подошёл кто-то неправильный, под прямым углом, одной ручищей вздёрнул на вес и… стал правильным Рядяшей.
— Ты гляди, какие гости!
Улыбается, сволота, но зубы блестят хищно, ровно волчара на ягнёнка облизывается.
— Годы идут, а люди не меняются! — и с нескрываемым удовольствием сунул кулак в пузо млечу. — Ещё тогда хотел это сделать, да не мой ты был кровник.
Приходил в себя Коряга долго. Здоров, паскуда. Сам не хлипок, этот же просто великан. А когда разлепил глаза и смог более-менее ровно дышать, услышал другие голоса, знакомые не меньше.
— В гости или как? — Щёлк наклонился над связанным, потрепал по щекам.
Коряга хотел было, как волчара, извернуться, да прихватить зубами руку, только сам попался. Щёлк молниеносно сунул палец крюком за щеку млечу и многозначительно покачал головой.
Коряга отплевался. Одной рваной щеки хватит.
— Бери его. Понесли.
Неслух легко, будто нетолстое бревно подхватил Корягу, закинул на плечо и легко куда-то потопал, млеч только требухой отзывался в счёт шагам. Дышать тяжеловато, особенно после Рядяшиного кулачка, а так терпимо.
— Хозяева дома?
Неслух вовремя понял, что с ношей на плече в створ не попадет, иначе быть бы Коряге размазанным о деревяху. Как пить дать, размозжил бы голову и сам того не заметил. Здоровяк, особо не заморачиваясь, сбросил ношу с плеча, перехватил млеча за руки, связанные за спиной, и неудавшийся насильник едва горло в крике не выплюнул. Попробуй-ка повиси на руках, выломанных назад, ровно ты корзина, а тебя за ручку держат.
— Добить хочешь, изверг?
— Бабка Ясна, а чего он… У меня у самого жена есть…
Млеча перевернули, вздёрнули с полу, усадили на скамью. Изба как изба, таких полно, какая-то старуха заглядывает в глаза, в углу Тычок углы меряет, кулаком грозит, шепчет что-то, а у окна стоит баба, воду из ковшика пьёт, одни лишь глаза над питейкой и видать. Глядит прямо, не отводит, смотрит остро, и холодно делается от взгляда зеленых глаз, ровно день в леднике пластом провалялся.
— Так чего с этим? — Неслух пальцем показал. — Шкуру спустим?
— Было бы всё так просто, — Ясна вымученно улыбнулась, кивнула на млеча. — Ведь никто не хочет остаться в дураках?
— Никто! — разом в голос грянули дружинные, которых пол-избы набилось, да ещё в сенях толпились.
— Тогда просто не получится, золотые мои, — ворожея пожала плечами.
— Это ещё почему?
— От него ворожбой несёт, как от пьянчуги бражкой.
Тычок сделал непонимающие глаза, задрал брови высоко на лоб, развёл руками, мол, даже не смотри на меня, старая змея.
Ясна, усмехаясь, плюнула в сторону Тычка, подошла к млечу, развязала и совлекла с шеи цветастый плат, уже порядком затёртый, засаленный и потемневший от грязи и въевшегося пота.
— Кто тебе это дал?
— Что? Это? — Коряга непонимающе смотрел на некогда цветастый, расписной плат как на диковину.
Пожал плечами. Как будто всегда был. Даже не замечал его на шее. Не показала бы старуха, даже не узнал бы, что такой есть.
— А ведь это мой плат, — баба у окна поставила ковшик, вышла на середину избы и вгляделась в лицо млеча.