В третьей строфе представлены три образа, которые по смыслу должны выражать прощание с этим миром и земной жизнью. Отбор этих образов чрезвычайно важен и сразу дает представление о масштабе и подлинности поэта. Что же отобрала поэтесса из земной жизни? Во-первых, Детство: игры на школьном дворе. Затем поля зреющей пшеницы — как некий трудовой полдень жизни и, наконец, заходящее солнце как синоним старости и заката.
В предпоследней строфе описывается пункт назначения поездки — странный домик, в котором без труда узнается могильный холм. И заканчивается стихотворение возвращением к началу — только ранее говорилось о Бессмертии как о третьем пассажире экипажа, а здесь сообщается
о потрясении героини, когда она впервые поняла, что головы лошадей устремлены к Вечности. Главный же парадокс стихотворения в том, что Смерть, помимо своей воли, служит проводником в царство Вечности, которая уже по своему определению отрицает ее, Смерть, и утверждает Бессмертие.
В одном из более ранних стихотворений эта мысль была выражена поэтессой с особенной четкостью:
«Бег времени», так страшивший Анну Ахматову, на самом деле отнимает у бытия только его временную, тленную и бренную оболочку и тем самым приближает наше бытие к нетленному и вечному. Все упирается в правильный перевод слова «mortality» — смертность, бренность, тленность.
А теперь посмотрим, какую невнятицу внесли в это стихотворение наши переводчики, споткнувшиеся именно на переводе ключевого слова. Вот как звучит начало стихотворения в переводе Веры Марковой:
Но словосочетание «дар бытия» имеет совершенно иную смысловую и стилистическую окраску, чем слово «mortality» (бренность, смертность). «Дар бытия» — это высокая торжественная стилистика, и лишение этого дара никак не может быть пустяком или благим делом. Совсем иное — «бренность», «тленность», «смертность».
В сборнике «Стихотворения Э. Дикинсон» (СПб., 1997) появился новый перевод этого стихотворения, выполненный С. Степановым. Вот первая строфа:
Этот перевод ближе к смыслу оригинала (традиционное противопоставление смертной плоти и бессмертной души), но ритмический рисунок стихотворения так сильно изменен, добавлены слова из другой стилистики — «обстоятельство», «штука» (грубоватая ирония), что адекватным этот перевод можно назвать лишь с большой натяжкой. Теперь читатель сам может судить о том, как трудно переводить Э. Дикинсон.
III