«Какую границу?» – пытаюсь спросить, но получается только стон, язык не подчиняется мне.
– Ты говорить не можешь, потому что уже не дышишь, Циркач. После границы попустит. Там выучу тебя нашему языку. И покажу бобра с клювом.
– Пус-сти, – с большим трудом мне удается выцедить одно слово.
– Да кто ж тебя держит, Кронин? Ты ж сам в меня и вцепился! Не хочешь смотреть утконоса – вали. Вот только шляться здесь одному – дохлый номер. Это приграничная территория.
Ромашка вдруг резко тормозит, прядает ушами и поворачивает к нам бледную морду. Ее глаза закрыты трепещущими седыми ресницами. Я отпускаю Флинта; на пальцах моих остается его густая, темная кровь.
– Что, девочка моя? Что ты чуешь? – вор нежно поглаживает ее белую гриву и озирает заливной луг. – А это чо за фраер такой? – он щурит темные глаза-дыры. – Похоже, по твою душу, Кронин.
Из тумана выходит на луг человек. Его глаза – цвета расплавленного свинца, цвета набрякшего снегом неба. Его волосы – как сам этот снег, но спина прямая и молодое лицо. На нем перчатки из черной кожи. Он делает повелительный жест рукой – как будто подзывает лошадь к себе. Ромашка ржет и поднимается на дыбы – и я падаю на четвереньки в прелую, пахнущую гнилью траву. Вокруг меня цветы и осколки костей, а под ними – по-прежнему ледяная трясина. Я снова тону.
– Не ссы, Циркач. Ты просто тень. Мы с Ромашкой тебя прикроем.
Флинт наклоняется к лошадиному уху, щелкает и шипит, и Ромашка испуганно распахивает нарисованные глаза.
– Давай, давай, ты сможешь, – Флинт хлопает ее по бледному крупу.
Она опять закрывает глаза, легко толкается копытами от вязкой, с чавканьем засасывающей меня жижи и мчит навстречу седому человеку в перчатках. А Флинт, раскинув тощие руки, как в полете, как на кресте, встает на ее спине в полный рост.
– И дана мне власть над четвертою частью земли! – кричит он. – Умерщвлять мечом, и голодом, и мором, и зверями земными!
И прежде чем тьма, усеянная черепами и луговыми цветами, смыкается надо мной, стоящим на четвереньках, я успеваю увидеть, как Ромашка бьет седого человека копытами в грудь, и он падает, а Флинт харкает в него чумной, черной кровью.
Глава 2
Тьма выходит из меня вместе с гнилой болотной водой – и я снова могу дышать. Я стою на четвереньках у кромки болота, на сухой кочке рядом с криво растущей корягой; рядом со мной на земле – мой пистолет «вальтер» и мой револьвер «смит-вессон». Надо мной, пыхтя, нависает Пашка.
На основание коряги наброшена петля, свободный конец веревки уползает в трясину. Тьма, заполнившая все внутри и вокруг меня, была такой плотной и окончательной, что только сейчас я впервые вижу веревку, за которую держался, пока Пашка меня вытягивал.
– Виноват, товарищ Шутов, нарушил приказ, – довольно лыбится рядовой. – За вами пошел. Потому как Ромашка-то не вернулась, вот я и подумал: случилось что-то. Ну и, значит, хожу-брожу тут в потемках – где вас искать?.. А потом слышу – выстрел. Это вы хорошо придумали – в воздух стрелять.
Я выблевываю из себя еще одну порцию мутной жижи, а следом за жижей – слова:
– Я не в воздух стрелял, рядовой…
– А куда? – Пашка удивленно оглядывается. – В кого?..
Улыбка сходит с его лица.
– Товарищ Шутов, где лошадь?
Я молча указываю глазами на топь. Несколько секунд он без выражения смотрит туда. Потом садится на землю, подбородок его начинает дрожать, и совершенно по-детски оттопыривается губа. Он горько, беззвучно плачет.
– Пришлось добить, – я хлопаю его по плечу. – Ее стрелой ранило, когда она меня полезла спасать.
Он вытирает лицо рукавом гимнастерки:
– Значит, такая была у нее судьба.
Я сажусь рядом с ним.
– Спасибо ей. И тебе, Паш, спасибо, – я трогаю рукой привязанную к коряге веревку. – Ты как живым-то сюда дошел?
– Так местный же я, считай. Забайкальский. У меня и батя, и дядья все казаки, в пластунах служили, обучили кой-чему… – Он осекается и испуганно хлопает мокрыми ресницами. – Но идейно я с ними, конечно, никак не согласен…
– Не оправдывайся. Обучили – и молодцы.
Пашка стягивает с себя гимнастерку и протягивает мне:
– Товарищ Шутов, вы зубами стучите. Давайте вы пока в моей, а я в вашей, на мне и обсохнет.
– Отставить, рядовой.
– Да я ж от чистого сердца, – обиженно сопит Пашка.
Он смахивает со щеки комара – тот лениво перелетает на другую щеку и снова присасывается. Овчаренко сгоняет его рукой, комар садится ему на голый живот, рядовой размахивает в воздухе гимнастеркой.
– Да прихлопни ты его уже, Овчаренко!
– Говорят, кусаются только самки, причем беременные. Жалко самку-то убивать, она ж не со зла, ей детишек надо кормить… Ой, товарищ Шутов, смотрите!
В прогалине жижи в паре метров от нас чумными бубонами вздуваются и лопаются пузыри, а над пузырями извиваются голубые язычки пламени. Пашка завороженно на них таращится, забыв дышать и отвесив челюсть. Его распахнутые глаза такого же цвета, как эти болотные огоньки:
– Смотрите, это же чудо!
– Не чудо, а химия, рядовой Овчаренко. Метан, горючий болотный газ. Образуется, когда что-то гниет.
– А запалилось-то почему? – он смотрит на меня недоверчиво.
– Самовоспламеняется.