— Они добавляют яд во всё, что мне подают, — вяло и без надежды, что ей поверят, произнесла она.

Глупая шляпка почти соскользнула матери на глаза, и она раздраженным рывком подтолкнула ее, как и всегда, когда ее что-то не устраивало.

— В любом случае ты и правда больна, — сказала она, — но это еще сносное наказание за всю твою заносчивость. Ты всегда считала себя лучше и умнее нас с отцом и стыдилась приглашать домой своих модных друзей, потому что отец простой кочегар.

— Нет, — выкрикнула она и залилась слезами. — Это не правда, мама. Я всегда вас любила.

— Что ты несешь? — забеспокоилась мать, выскочив из своего эгоизма, как орех из скорлупы. Она поднялась, ее накрашенное лицо нависло над Лизе, руками она сжала ее голову.

— Ну не убивайся ты так, — успокаивала она. — Смотри, я принесла тебе яблок. Ты соскучилась по детям? Я вчера днем к ним заходила выпить чашечку кофе с Гитте. Она для них словно мать, точно — мать и есть.

Лизе отвернулась к стене, продолжая плакать.

— Ну что, слышала? — раздался из подушки голос Гитте. — Я ей обо всем рассказала. Она полностью на нашей стороне.

— Заткнись! — прокричала Лизе и в отчаянии принялась крутить подушку, пытаясь отыскать маленький твердый предмет. Мать наблюдала за ней в ужасе.

— Я ничего не говорила, — смутилась она. — Что ты творишь с подушкой?

Она выпустила ее из рук и уставилась на мать со дна своего детства: оно неожиданно всплыло из ее памяти сквозь тысячи равнодушных воспоминаний взрослой жизни. Угловатое лицо помолодело и округлилось, и она почувствовала покой, словно ее рот и нос накрыли эфирной маской.

— Мама, — прошептала она, — спой мне одну из прежних песен. Тех, что ты всегда пела мне в детстве.

— Хорошо, — отозвалась мать, — сейчас попробую что-нибудь вспомнить.

И она запела сладким металлическим голосом, который рассыпа́лся, как звон курантов церкви Хеллигондскирке:

В Саксонии жила когда-тоКрасотка юная одна.За табором брела цыганским,Родные земли обошла.

В песне было много куплетов, и пока она пела, все голоса молчали — так было, когда рядом сидела фру Кристенсен. Она прикрыла глаза — за веками появилась картина со стены ее детства с женой моряка. Она, приставив ладонь к глазам, вглядывалась в море в поисках мужа. Лизе же радостно вглядывалась в нее, будто снова повстречалась с милым детским другом. Голос матери отдалялся, большая ласковая рука легла на ее веки и стерла жену моряка, словно с грифельной доски вечности.

<p>11</p>

Постепенно страхи растянулись между мелкими гвоздями повседневной жизни, и порой удавалось смотреть на них как на что-то, ей вовсе не принадлежащее. Вскоре появилось туманное ненадежное облегчение, которое приходилось скрывать, будто украденную вещь, которую не отваживаешься долго хранить. Казалось, она здесь целую вечность и ей никогда отсюда не вырваться. Ее снова туго пристегивали к койке, потому что однажды, когда издевательства за пыточной решеткой стали совершенно невыносимыми, она выбежала в отделение и кричала. Она отлично осознавала, что могла напугать других пациентов, не понимающих, что происходит. Ремень мешал ей, только когда кровать охватывало пламя. Тогда она принималась кричать, и кто-нибудь приходил и тушил пожар именно в тот момент, когда огонь уже подбирался к лицу. Если бы только у нее было зеркало. Струпья с губ отвалились, кожа стала гладкой и плотной, словно футбольная обувь Могенса. По вечерам Гитте и фру Нордентофт задирали ей на голову больничную рубашку и мыли тело едкой липкой жидкостью, от которой можно было избавиться разве что вместе с кожей. Она бросила на себя взгляд, полный отвращения: бесполезное тело с дряблым впалым животом и иссохшей от кормления грудью с темными твердыми сосками. Тело, которого больше никто не желал. Герт описывал его из трубы в таких непристойных выражениях, с такой неприкрытой беспримесной злостью, какой не было в ее привычных представлениях о жизни. Когда Гитте входила со шприцем, она не сдавалась и продолжала бороться за свою жизнь. Гитте постоянно примешивала домашний хлеб к размышлениям, стоит ли дать ей точно рассчитанную смертельную дозу. Это напоминало сумасшедшего мистера Дика из «Дэвида Копперфилда», в любом разговоре непременно поминавшего отрубленную голову Карла Первого. Жизнь стала упорядочиваться, появилась какая-то регулярность, и Лизе настолько боялась любых изменений, что мир как будто становился зыбким и рушился, когда ее обещали перевести из отделения при условии смирного поведения. Она вспоминала женщину с ослиной головой и понимала, что ей померещилось. Ее охватывали сомнения, стоило представить себе утопленную ими старуху. Они просто хотели ее запугать. С этой же целью медсестра с отделения загримировалась под фру Кристофферсен, предшественницу Гитте. Они делали всё, чтобы сбить ее с толку и сломить сопротивление, но здравый ясный ум позволял ей насквозь видеть их ребяческие затеи.

— Умойтесь, — холодно приказала она, — и без этого хороши.

Перейти на страницу:

Похожие книги