— Нет, — завопила она, ощутив беспредельную боль, — пощадите его, оставьте его. Я заберу его с собой в женский дом на Ягтевай, мы оба исчезнем из вашей жизни. Я сделаю всё, что вы прикажете. Не пойду в полицию, не буду писать омбудсмену, переведусь в Санкт-Ханс и останусь там до конца своих дней — только сохраните его лицо. Я готова любить тебя, стать тебе матерью, готова обеспечивать тебя до конца твоей жизни.
Она бешено заметалась: ремень врезался в кожу, но это не причиняло ей сильной боли.
— Смотри, вот пузырек, — спокойно произнесла Гитте. — Если ты и правда так сильно любишь этого мальчишку, тогда позволь мне сделать это с тобой вместо него. Ты больше никогда не сможешь показаться на люди. Будешь так изуродована, что и мать родная не узнает. Это цена пощады к ребенку.
Лизе закрыла лицо руками, отчаянный крик Сёрена пронесся в голове словно трамвай, дребезжа и скрипя на ходу. Неожиданно внутри разлилось успокоительное наслаждение, как перед судорогами. Ее влажные ноги раздвинулись, сцена за пыточной решеткой стала далекой и неуместной, как скучный кинофильм.
— Нет, — отсутствующим тоном произнесла она. — Мне лицо нужнее, чем ему. Если фру Кристенсен могут пересадить новый мозг, то и он наверняка получит новое лицо.
— Хорошо, — довольно ответила Гитте, — раз он тебе безразличен, пока мы оставим его в покое.
Ее уносило прочь на волне счастья, страхов и боли, лицо Гитте увеличилось, сделалось отчетливей — казалось, по нему бежит теплый дождь. Она ощущала, как ее тело насквозь пронизывает любовь к ней, и отдалась этому чувству, будто переступив черту, за которой нет обратного пути. В части ее разума, ясной и наблюдательной, родилось понимание: теперь они победили. Она сошла с ума.
12
Она вязала, сидя на кровати. Пять лицевых, пять изнаночных. Должна выйти прихватка. Пряжа врезалась в указательный палец, как некогда на уроках труда. Пять лицевых, пять изнаночных — она гордилась, что у нее получается. На каждой пятой петле в ванну неизменно падала капля из крана. Во всем были порядок и регулярность. От кровати отстегнули ремень. Ее выкупали в чистой теплой воде: теперь у них не было причин лишать ее жизни. Она ела и пила всё, что ей давали: теперь, когда она сошла с ума, ее не пытались отравить. Лица вокруг нее приняли ясное и внимательное выражение, словно после отличного сна, а Гитте перестала пользоваться лицом фрекен Пульсен, которое вернулось к владелице, точно измотанный ребенок, добравшийся до дома после долгих скитаний по чужим неведомым краям. Сомнения вызывал только херре Петерсен: у него по-прежнему был ироничный и меланхоличный взгляд Герта — видимо, собственные глаза санитара остались в прачечной. Этого взгляда ей удавалось избегать. Фрекен Анесен подстригла и почистила ей ногти и однажды дала зеркало: в нем отражалось совершенно новое, очень молодое лицо, преждевременные морщины исчезли, словно их разгладили горячим утюгом. Даже три нити ожерелья на шее стали едва заметными, как будто время отмотали назад катушкой магнитофона. Могенс со своими записями больше не являлся: ему нужно высыпаться, чтобы с утра надеть отцовское лицо. Голоса посещали ее всё реже, а их слова казались кроткими и уставшими, точно они как следует потрудились. Ей разрешили ходить в туалет одной — правда, он не запирался на замок. Другие пациенты открывали дверь и, заметив ее, бубнили себе под нос извинения. Их лица напоминали мучнистые полные луны, и ей не удавалось их различать. Когда доктор Йёргенсен разрешил ей наконец-то покинуть ванную комнату, она стала умолять, чтобы ее оставили, где есть, точно это был вопрос жизни и смерти. Ей не хотелось расставаться с Гитте, которую иногда удавалось подманить к переговорной решетке. А вот за пыточной решеткой та уже не появлялась. С того дня, когда Лизе предложила лицо Сёрена взамен собственного, Гитте прекратила его терзать. Она не была садисткой и прибегала к жестокости только во имя великого дела.