Едва приступили к аппетитно поджаренной рыбе, как откуда–то налетела и вся бригада в негнущихся резиновых костюмах — рыбаки загоготали, обрадовались гостям.
Генка Греченин сказал укоризненно:
— Ну и охотнички, проголодались, жрут что ни подбрось, даже картошки не сварили.
— Самый жор, — засмеялся Потапов, обсасывая острое карасиное ребрышко. — Поди, к одиннадцати вечера тянет? Что–то вы долго там. Рыбка–то хоть есть?
— Рыбак душу не морйт, нету рыбы — хрен сварит, — бодро ответствовал Генка, принимаясь за чистку картофеля, и добавил серьезно: — Тут уже, видно, браконьеры пошуру–дили — гребут до нет спасу, карася не густо сегодня. Завтра на другом озере попробуем.
Удачно получилось с этим карасем: иную рыбу оттуда, из Европы, не очень–то устраивали здешние реки, а карасю будто на роду было написано стать камчадалом. Легко акклиматизировался, легко расплодился. Щуки на него нет.
Пока разухабисто, булькая и выплескиваясь, кипела картошка, самый маститый рыбак, дядя Федя, рассказывал о своих браконьерских похождениях, задним числом уже не таясь:
— Вот, значит, пристал ко мне Прокопыч: карась, мол, нетоварный, маленький, а ты ловишь. Невод, мол, отберу. А карась и правда мелковатый, однако вполне съедобный. Говорю я их механику Гаркавому — гляди, мол, как сейчас побежит от меня Потапов. «А чего ему бегать?» — «Вот посмотри чего», — говорю… Взял я этого нетоварного карася за хвост — хь–ю–ю‑ю! — и проглотил к ядрене бабушке с головы. Ну, Прокопыч, известно, человек куда брезгливый, сразу за живот схватился и в лес бежать. Стошнило беднягу. Он такого зрелища не переносит — дюже деликатный. Сроду таким был.
Потапов усмешливо кивал головой — соглашался: было дело. Шумейко так прямо покатывался с хохоту, благо что брезент был расстелен — катайся себе…
— А еще корюшку хорошо глотать, — сообщил дядя Федя, ‑ она огурцом пахнет, ее так и называют: камчатский огурец. А что, дело старое, я тебе, Прокопыч, и не в том еще сознаюсь, — гляди, для нашего нового инспектора полезная наука будет. Помнишь, как годков тому пять вы меня попутали с сеточкой, уходил я от вас?
— Как же, как же, — снисходительно покивал Потапов, поощряя рыбака к откровенности.
— Ну так теперь я могу признаться — действительно, я тогда цапнул шесть мешков чавычи, вот был улов! Но. не повезло. Покойник Антипка меня тогда выдал, земля ему пухом, иначе не захватили бы меня врасплох. А тут сеточку пришлось оставить. Что сетка — дело наживное. Ну там тридцать метров… Главное в моей жизни, главный принцип — чтобы в черный список не попасть. В общем подстерегли вы меня, да еще на «Москве» шли, и лодка у вас была аккуратная, и все же я от вас без шума, на одних веслах, оторвался, вильнул в другую протоку, да под кустами, да под кустами… Только слышу разговор на параллельной линии: «Где он?», «Куда провалился, черт, дьявол такой–сякой?..» А я на Лошадиный остров подальше от греха высадился и те шесть мешков чавычи припрятал. Она там сгнила, эта рыба, — ну и плевать, думаю, у государства больше гниет, а мне это на хрен нужно, возвращаться за рыбой, когда за мной следят. Пусть лучше рыба пропадает. — Дядя Федя беззлобно засмеялся, любуясь своей находчивостью и выдержкой. — Ведь что главное, главное — ушел на веслах от десятисильного мотора, но нажимал я правильно, куда там мотору. А голоса как заслышал — притаился, жду… Н–да–а… Были когда–то и мы, гм… Помню, какой–то с тобой вьюнош был в очках, из рыбного института — он тоже принимал посильное участие в погоне, — потом встретил меня в поссовете и говорит: «Вы уж, дедушка, сознайтесь, что сеточка была ваша и где у вас чавыча запрятана». А я ему говорю: хрен тебе в грызло, меня Ежов не заставил сознаться, что я шпион японский, а тут буду тебе сознаваться. Не моя сетка — и дело с концом. И ни про какую чавычу я знать ничего не знаю. Э‑э, для меня главное — не попасть в черный список!
Шумейко нахмурился: вовсе не смешон ему был весь этот рассказ: «Ишь, потешный дедок какой. И брюшко отрастил, и благообразие в лице… дурачка из себя строит, карасей живьем жрет, не жуя. И не злой в обращении — вреда никому не сделал, соседи его уважают. При Ежове невинно пострадал. Теперь ему лети все в тартарары, лишь бы у него всегда была светлая личина. Святой, туда твою…»
Зримо представилась Шумейко бочка икры на балаганчике, безвозвратно погубленной, а вдобавок и в свежем виде разбросанная вокруг на земле, на бревнах, уже тронутая солнечным припеком, почерневшая. Бессознательное преступление: не сумели засолить. И этот дядя Федя — НУ› куда ему шесть мешков рыбы, куда столько? Что за тупость в этой загребущей тактике! Может, это уже осмысленное вредительство, уголовно наказуемое равнодушие, вот так–то: а, пропадай все пропадом, было бы только у меня брюхо набито!
Шумейко скрипнул брезентом, резко повернулся к рыбаку.