Я тогда положил трубку: мне не нужны были хрупкие блондинки, тем более крашеные, тем более «ассолевского плана», тем более готовые на все ради романтики и славы. С этими созданиями, конечно, можно было обо всем, включая и малейшие детали договориться по телефону, что, впрочем, и проще, — но я был занят другими делами. Я тогда положил трубку, а теперь, вспомнив, как мне достался «ассолевский план», я улыбнулся, и она, заметив мою улыбку, наверное, поняла, что я просто хотел разозлить ее, и сказала:
— Ты совсем не тот, за кого себя выдаешь.
Она не в первый раз говорила эту фразу, и я уже по опыту знал, что это приглашение к действию, но поскольку действие было сплошной театр, в котором я не был ни зрителем, ни даже актером, так что и речи не могло быть ни о каком эксперименте, я, скользнув рукой по ее обнаженному бедру, ответил:
— Не тот.
Давно закончилась Токката и фуга ре-минор, а она вернула мне мое одиночество, и я начинал засыпать без музыки, без кораблей, без всего этого.
Смешно, эта хрупкая блондинка (или это была не она?) потом меняла мужей, как перчатки, — не знаю, сколько из них было фиктивных, — но что еще смешней, я не верю и в подлинность ее любовников — все это лишь картинки, постановка для фотографа, может быть, массовка или эпизод в кинофильме на какой-нибудь специальной шведской киностудии — там по-своему понимают ассолевский план. Да, все это была фантазия: ничто ее не касалось и поэтому она могла делать все, что угодно. Но у нее были далеко идущие планы, обширная программа милосердия, и, может быть, я тоже был включен в эту программу, тем не менее мне трудно предположить, чтобы я был как-нибудь особенно выделен среди ее пациентов. Конечно, она интересовалась, люблю ли я ее (клянусь тебе: у нее не было ни малейших оснований так думать), но, вероятно, моя любовь была ей нужна только для того, чтобы навязать мне свое сострадание, свое фальшивое сострадание, в котором я не нуждаюсь. С какой жалостью она посмотрела на меня, когда я открыл ей тайну несуществования Бога. Она смотрела на меня как на тяжело больного. Я не люблю, когда на меня так смотрят, потому что я знаю, что делаю и что говорю, и могу отвечать за свои слова. Но она еще спросила меня, почему я не верю в Бога. Смешной вопрос: как будто я единственный неверующий в нашей стране... Я не понимал, почему нужно выделять меня в этом среди многих миллионов других. Она удивилась, когда узнала, что я был крещен. Да, это так — я сознаюсь в этом без стыда и без гордости. Что из этого? Это ничего не меняет, потому что я все равно не верю в Бога: здесь я не желаю в Него верить. Я — со своим народом, Людмила, пойми это, а мой народ не верит в Него.
Я упомянул это вскользь, я не рассказывал ей об этом в подробностях, а вообще было так. Меня окрестила мать и, возможно, она бы не сделала этого, но это было следствием потрясения, вызванного смертью моего отца, а несчастья обычно оживляют религиозные чувства у людей, которые с детства таким образом воспитаны. Это было так давно, что я не помню даже имени моего крестного отца, какого-то чистенького, седенького старичка, которого я с тех пор никогда больше не видел, так как вскоре умерла и моя мать. Я помню, что мне очень понравилось в церкви, во всяком случае, больше понравилось, чем на пионерском сборе, но потом, когда я уже жил у Виктора, мне больше не приходилось бывать в церкви, так как никому не пришло бы в голову меня туда сводить.
Бывал ли я там потом, позже, когда я был уже взрослым? Да, я был там несколько раз. Даже не из любопытства, нет, ты не подумай, Людмила — я не хотел бы оскорбить верующих, разглядывая их как забавных дикарей, да и не так я к ним отношусь. Нет, напротив, я сам испытал какие-то чувства, не религиозные, конечно, но, может быть, эстетическое удовлетворение от всей этой торжественности и прочего... Нет, не голое любопытство. Просто бывали дни какого-то морального утомления, неудовлетворенности и пустоты, может быть, элементарной ностальгии, потому что это единственное из всего моего детства, что не отложилось болью во мне. Это не приближало меня к Богу — я не верил и не верю в Него, — но все время, пока я жил и действовал, и развивался так или иначе, и до меня тоже — все это оставалось неизменным, оно было надежным и верным, во всяком случае, более надежным, чем, скажем, призыв быть бдительным или уходя выключать электроприборы — ты видишь, как изменились одни только лозунги за последние двадцать лет. Это было все-таки прикосновением к чему-то постоянному, прикосновением к вечности, если хочешь: не к той, которая наступает в результате окаменения, а к другой, к той, в которую можно уйти, когда время становится страшным для тебя. И каждый раз, приходя туда, я как будто самого себя снимал и оставлял за дверью, а может быть, это не я приходил туда, а кто-то другой, например, Прокофьев, но я хочу сказать, что я с уважением, даже, пожалуй, с благоговением отношусь к Святому месту, Людмила — просто этот элизей не для меня. Бога нет, Людмила. Если я говорю: нет — значит, Его нет.