Но на середине лестницы мне стало опять плохо: меня замутило, и сильный жар оранжевым светом залил глаза. Я остановился и в поисках холода прижался лбом к медным перилам — они были теплыми. Я, ухватившись за перила, откинулся назад и, чувствуя вращение своих глазных яблок, посмотрел вверх, в сужающийся надо мной лестничный пролет. Мне оставалось пройти еще столько же. Я сделал несколько глубоких дыхательных движений, но вдохнул только горячую пустоту. Расслабился, еще немного постоял, а потом, рванувшись, преодолел без передышки два этажа, но здесь снова остановился и некоторое время покачивался на площадке, таращась на облупившиеся двери чьей-то квартиры. Я с тоской посмотрел вверх: надо мной были еще два этажа, которых мне было никогда не преодолеть.
Я не помню этого восхождения, но каким-то образом я оказался наверху. Я стоял перед своей дверью и звонил, как будто там мог кто-нибудь быть. Потом, сообразив, я полез в карман пиджака и вытащил ключ. Долго ковырялся им в скважине, прежде чем мне удалось открыть дверь, а открыв, еще некоторое время стоял, привалившись к косяку. Потом, оттолкнувшись, вошел в прихожую и, как мне показалось, с силой захлопнул за собой дверь. В темноте, ощупывая стенки, пробрался в комнату, зажег там свет. Постоял. Я подумал, что будет лучше, если я намочу голову под краном. Я снова вывалился в прихожую и почти прокатился по стене до ванной и там, наклонившись над раковиной, — я помню — время от времени поворачивал голову, пытаясь поймать ртом все еще тепловатую невкусную воду. Не знаю, стало ли мне лучше, но на время вернулась способность хоть что-то соображать. Я вернулся в комнату и в болезненном электрическом свете с удивлением осмотрелся, как будто я попал сюда в первый раз. Шторы были задернуты и закрывали вид на моего ангела. Я не помню, когда я закрыл их. На приемнике рядом с пачкой сигарет лежал светло-серый томик Грина. Я подошел к приемнику, взял Грина в руки. Что-то как будто пришло мне в голову, но что, я еще не понимал. Я раскрыл серую книжку — и хрупкая блондинка одарила меня издевательской улыбкой. Там было написано:
SECRET
Вдруг вспомнилось замешательство Людмилы в милиции, ее слова: «Я боялась, что они обыщут меня. Боялась, что они обыщут мою сумочку». Еще надеясь, что это не так, я засунул пальцы в конверт и вытащил оттуда несколько сложенных вдвое листков. Я развернул их: это было отпечатано на моей машинке и мои поправки были в тексте. Я схватился за голову и, застонав, повалился на диван.
Два дня я провалялся, почти не вставая, и только изредка пересаживался в кресло, чтобы переменить положение. Явившийся на следующий день Ларин определил у меня ликворное нарушение, вызванное закрытой черепно-мозговой травмой, впрочем, сказал, что по-видимому, ничего особенно опасного нет, посоветовал мне покой и прохладу (то, о чем я всю жизнь мечтал) и на следующий день прислал мне с Прокофьевым какие-то омерзительные на вкус лекарства. Сам он в тот же день уехал в Москву с материалами по препарату «Секрет». Вернувшись через несколько дней, привез мне из Москвы иронический подарок — бутылку «Camus» в шикарной, многоцветной коробке, потом еще два раза навестил меня. Пару раз заходил Прокофьев, но потом уехал в Гальт на фармацевтический завод все с тем же «Секретом». Блондинка, пропустив для приличия один день, позвонила мне и потом пришла. Некоторое время она ухаживала за мной и каждый раз скромно стушевывалась, когда приходил доктор. Смыв краску, она стала выглядеть гораздо лучше, однако, я думаю, все же шокировала Прокофьева, неожиданно появившись из ванной в моей рубашке, даже не застегнутой, а только завязанной внизу узлом. В моей болезни и поражении меня раздражала эта ее манера, и по ночам жара становилась совершенно невыносимой от ее бесполезного присутствия. Впрочем, не хочу говорить о ней дурно — ее участие ко мне было искренним, — а трава, которую она умело смешивала с табаком иногда снимала боль и головокружение, и музыка становилась ощутимой до вещественности. И поэтому я не удивился, когда она с пониманием высказалась об этой музыке, правда, на своем языке. Она сама выбрала эту пластинку, и меня даже удивляло каким нежным и спокойным становилось ее лицо, когда она, лежа рядом со мной на разложенном диване, слушала ее. Я засыпал или еще не засыпал, потому что, время от времени открывая глаза, чтобы взглянуть, как холодно мерцает в прозрачной темноте ее обнаженное тело, и, скользя рукой по прохладному бедру, тогда, как все еще струилось и переливалось прохладными потоками и все это смывало, несло, растворяло, и, засыпая, я плавно трогался с места, и это было, как на корабле, который плывет...