Имя файла: Возвращение Сен-Жермена
Вот уже пять столетий, как мстительной рукой Всемогущего я приведен из глубин Азии в эти края. Я приношу с собою страх, отчаяние и смерть. Но право! Я секретарь Заговора, пусть даже другим это неизвестно! Мне выпадали переделки и похуже, и ночь святого Варфоломея была мне большею докукой, нежели то задание, к которому я приуготовляюсь сегодня. О, для чего моим устам суждено кривиться в сатанинской улыбке? Я есмь Тот, кто есть, ежели стотреклятый Калиостро не отспорил у меня это последнее право. Но триумф уже близок. Соапес, в бытность мою Келли, обучил меня всему в лондонском Тауэре. Секрет – превратиться в другого человека.
Хитроумными уловками я упрятал Джузеппе Бальзамо в замок Сан-Лео и завладел его тайнами. Как Сен-Жермен я скончался, и отныне все убеждены, что я граф Калиостро.
Не так давно полночь отзвонили на всех колокольнях города. Что за неестественный покой. Не верю этому покою. Вечер чудесен, хотя и полон холода, луна высоко в небе озаряет ледяным светом непроницаемые переулки древнего Парижа. Могло бы быть десять вечера. На колокольне аббатства Черных Братьев медленно пробило восемь. Ветер вращает со зловещим скрипением железные флюгеры над унылой равниной крыш. Плотное одеяло облаков окутывает небо.
Капитан, мы поднимаемся? Наоборот, снижаем высоту. Тысяча проклятий, того и гляди «Патна» пойдет ко дну, прыгай в шлюпку, Лимонный Джим, чего же ты медлишь, прыгай! Не отдал ли бы я сейчас, чтобы избежать кораблекрушения, бриллиант величиною с орех? Выбрать рифы на марселях. Жми на юферсы и талрепа, в глотку тебе шкивень! В борту пробоина и затопило трюм!
Чудовищно скрежещу зубами, в то время как мертвенная бледность воспламеняет мое восковое лицо зеленоватыми заревами. Как я попал сюда, я, что кажусь воплощением мщенья? Духи ада усмехнутся с пренебрежением, видя слезы создания, чей угрожающий зык столько раз заставлял их содрогаться в огненном лоне той пропасти, где они обитают.
Да возблещет факел!
Сколько ступеней отсчитал я, спускаясь, прежде чем добрался до этого каземата? Семь? Тридцать шесть? Нет камня, до которого я бы касался, нет шага, который бы я совершил, чтобы не таили в себе некие иероглифы. Когда я обнародую это, моим верным наконец будет открыта Тайна. После этого останется только расшифровать ее, и ее решение явится Ключом, за которым скрывается Весть, она же посвященному, и единственно ему, ясными словами указывает, какова природа Загадки.
От Загадки до Расшифровки переход недолог, и сиятельно извлечется из Тайны желанная Иерограмма, к коей должна быть вознесена молитва Вопрошения. После того никому не останется неизвестным Сокровище, покров, покрывало, завеса, египетский гобелен, укрывающий Пятилучие. Оттуда ход – к Свету, к изъяснению Пентаграммы Таинственного смысла, каббалистического Вопрошенья, на кое лишь немногие ответят и произнесут громоподобным гласом, каков есть Непроницаемый Знак. Склонившись перед этим Знаком таинственным, тридцать шесть Незримых должны будут дать ответ и огласить Руну, смысл коей проницателен только для сыновей Гермеса и сокрыт под Зломудрствовательной печатью, под Маскою, за кою вырисовывается лик, который они тщатся ощутить, Мистический Ребус, Несравненная Анаграмма…
– Сатор Арепо![99] – восклицаю я таким голосом, что содрогнулся бы призрак. И, покидая колесо, в кое вцепившись хваткими руками убийцы, он дожидался, Сеятель Арепо предстает, готовый повиноваться. Я узнаю его; я и прежде предполагал, кто он. Это Лучано, инвалид-экспедитор, которого Незримые Верховоды предоставили для исполнения моей задачи, бессовестной и кровавой.
– Сатор Арепо, – спрашиваю я глумливо, – знаешь ты, каков последний ответ, что кроется за Возвышенною Анаграммой?
– Ответа я не знаю, граф, – отвечает неосторожный, – и получу его из ваших уст.
Дьявольский хохот срывается с моих бледных губ и отдается под старинными сводами подвала.
– Обольстившийся! Только истинный посвященный знает, что он не знает ответ!
– Да, хозяин, – тупо произносит калека-экспедитор, – как вам будет угодно. Я-то готов.
Мы в убогом подземелии в Клиньянкуре. Этим вечером я покараю тебя, первую из всех прочих, ту, которая обучила меня благородной науке преступленья. Отомстить тебе, той, кто клянется в любви ко мне, и хуже того – сама этому верит, отомстить безымянным врагам, тем, с которыми ты проведешь следующий уикэнд.
Лукиан, неудобный свидетель моего унижения, протянет мне руку помощи (свою единственную) и от нее же и сгинет.
Хмурая подклеть с люком посередине пола, ниже которого – промоина, отвод, ответвление подкопа, служившее с незапамятных времен для отгрузки контрабандного товара, тревожаще влажное из-за того, что сообщается с системой канализации Парижа, с криминальным лабиринтом, и старые стены сочатся невысказуемыми миазмами, так что достаточно бы с помощью Лукьяна, преданнейшего во зле, продырявить любую стену, чтоб подземные воды хлынули бы внутрь, порушили кладку, и подвал превратился бы в свободный отдел подземного водоема, и поплыли бы по хлябям смердящие крысы, гнусы, пасюки, пакостища и погань. Черная поверхность, переливающаяся прямо под люком, стала бы преддверием ночного ухода: дальше и дальше до впадения в Сену, дальше и дальше до впадения в море.
В люк опускается веревочная лестница со ступеньками-прутьями, на ее оконечности, у поверхности воды, примащивается Люсьен со своим ножом. Одной рукой он крепко удерживается за прутья. Другая сжимает кинжал. Третья готова вцепиться в жертву. – Теперь выжидай и, гляди, ни звука, – говорю я ему. – Сам увидишь. Я уговорил тебя устранить всех незнакомцев со шрамами. Будь моя, стань моею навеки, избавимся от них, от их постылого присутствия, я знаю, что ты не любишь их, ты сама мне это сказала, так останемся же вдвоем, только ты и я, и еще подземные токи.
И вот ты вошла, гордая как весталка, резкая и закоснелая как мегера, – о видение ада, сотрясающее мои столетние чресла, пронзающее мою грудь жгучим укусом страсти! О дивная мулатка, мое проклятие и проруха! Крючковатыми пальцами раздираю сорочку из тончайшего батиста, украшающую мне вырез камзола. Оставляю на груди кровоточащие борозды от когтей, в то время как жестокая жажда жжет мои губы, хладные, будто руки змеи. Глухое рыкание доносится из самых черных каверн моего отчаяния и прорывается сквозь частокол моих звериных клыков – клыков кентавра, изверженного тартаром, – и практически не слышно, как пролетает саламандра, поскольку вой я удерживаю и приближаюсь к тебе с жестокою усмешкой.
– Моя милая, Софья ты моя, – говорю я ей с кошачьей повадкой, присущей коварному начальнику царской Охранки. – Приди, я поджидал тут тебя, о, побудь же со мною тут в потемках, о, пожди, – но ты хохочешь, хриплая, ускользающая, ты предчувствуешь поживу, рукопись «Протоколов Сиона», которую хочешь сторговать царю… Как ты умеешь скрывать за ангельским личиком демонскую твою душу, целомудренно затянутую в единополые блюджинсики! Полупрозрачная тенниска не дает рассмотреть позорную лилию, выжженную на твоей белой мякоти беспощадным лилльским палачом!
Вступает первая моя недалекая жертва, заманенная в силки. С трудом разглядываю его черты под широким плащом, драпирующим фигуру. Он показывает мне знак провэнских тамплиеров.
Это Соапес, киллер из томарской группировки. – Граф, – обращается он ко мне, – момент настал. Слишком многие годы скитаемся мы, растерянные, по свету. У вас последний отрывок Вести, я же храню другой, тот, который появляется в зачине Великой Игры. Но это уже другая сказка… Объединим же усилия и объединимся же с теми…
Я завершаю фразу за него: – Тех остальных – к черту. Приди, о брате, посередине этого зала в колодце имеется ларь, в ларе то, что ты ищешь веками. Не опасайся потемок, они не угрожают, а споспешествуют.
Неосмотрительный медленно печатает шаги, почти что на ощупь. Затем нырок, угрюмый всплеск. Он рушится в промоину, слышится плесканье. Жестокий Лусано захватывает тело и заносит свое лезвие. Горло перерезано в единый миг, и клокотание крови смешивается с бульканьем хтонической жижи.
Кто-то стучится в дверь. – Это ты пришел, Дизраэли?
– Я, – отвечает незнакомец, в котором ты, о мой читатель, несомненно опознал великого магистра английской группы, вознесшегося тем временем на самые высшие ступени власти, но все еще не насытившегося ею. Он говорит: – Мой Лорд, бессмысленно отрицать, поскольку невозможно утаивать, что большая часть Европы опутана сетью этих тайных обществ, так же как поверхность Земли ныне покрывается разветвлениями железнодорожных сообщений…
– Ты уже произносил эти слова в палате общин 14 июля 1856 года. От меня не укрывается ничто. Переходи же к сути.
Бэконианский иудей богохульствует сквозь зубы. Он продолжает: – Их чересчур много. Тридцать шесть невидимых рыцарей сейчас уже стали тремястами шестьюдесятью. Умножь на два, получится семьсот двадцать. Вычти сто двадцать лет, по истечении коих отверзнутся врата, и получишь цифру шестьсот, именно столько английских воинов отличилось в атаке под Балаклавой.
Дьявольский хитроумец! Секретная наука тайных чисел для него не имеет секретов. – И что же?
– У нас золото, у тебя карта. Объединимся и станем непобедимы. Иератическим жестом я указываю ему путь к несуществующей скрине, и он, в ослеплении страсти, стремится туда, где, как ему мнится, мрежат во тьме очертания поместилища. Он рвется – и упадает.
Слышу зловещее бряцанье оружия Лучезара, невзирая на тьму прозреваю, как зарницей озаряются золотушные зеницы бритта. Правосудие совершилось.
Я поджидаю третьего, посланца розенкрейцеров из Франции, Монфокона де Виллара, вечно готового предать (меня успели предупредить) секреты своего отряда.
– Я граф Габалис, – представляется он, лживый и суетный. Будто я мог позабыть, что этим именем зовется герой написанного им же, Монфоконом, романа!
Всего несколько слов шепотом ему на ухо, и вот он направляется навстречу своей недоле. Он падает, и Люцин, жаждущий крови, удовлетворяет потребность.
Ты улыбаешься со мной, в этой тени, и говоришь, что ты моя, и твоей пусть станет моя тайна. Обманывайся, обманывайся! Грустная карикатура Шехины… Да, я твой Симон, обожди, ты не знаешь самой важной вещи. А когда ты узнаешь ее, в тот же миг ты перестанешь знать.
Что еще добавить? Один за другим вступают следующие посланцы.
Иезуит Брешиани направил мне оповещение, что представительствовать от немецких иллюминатов назначена Бабетта д’Интерлакен, девственная героиня его романа «Еврей из Вероны», правнучка Вейсгаупта, великая амазонка швейцарского коммунизма, возросшая на обжорстве, разбойничестве и крови. Она обладает несравненным умением овладевать недоступными тайнами, вскрывает депеши, не разламывая печатей, и подмешивает яды по указанию своих принципалов.
Вот и она, юный агатодемон злодейства, окутанная палантином. Мех белого медведя. Длинные светлые волосы струятся из-под надвинутой набекрень ушанки. Вызывающий взор, насмешливый рот. Обычным своим обхождением я препровождаю ее прямо в пропасть.
О, ирония языка – этого подарка природы, коим мы снабжены, дабы замалчивать тайны нашего духа! Иллюминатка – «освещенная» – становится добычею Темноты. Слышно, как изрыгает она невероятные проклятия, в то время как Лучано Пятилучный в сердце ей воткнул и там два раза повернул свое оружье. Это уже было, все это уже было… Кафка? Процесс? Ой, какое невероятное дежавю.
Настала очередь Нилуса, он в какой-то миг уверовал, будто завладеет и царицею и картой. Вонючий развращенный монах, ты искал Антихриста? Он перед тобою во плоти, хоть ты не подозреваешь. И в слепоте своей, направляемый мною посредством мистических лестных словес, приступает он к бесславной воронке, где затаивается погибель. Клинком Лучано Лучника в его груди пронзается рана крестообразной формы, и он отходит к непробудному сну.
Я должен преодолеть вековечное недоверие того, кто остается, Сионского мудреца, выдающего себя за Агасфера, за Вечного жида, бессмертного, как бессмертен я. Он не попадается на удочку, сально хихикает в бороденку, напитанную кровью христианских младенцев, над коими он надругался на кладбище Праги. Рачковский знает меня. Но я должен пересилить его своей хитростью. И я его убеждаю, будто в сундуке хранится не только карта. Что там еще и неограненные алмазы, ждущие обработки. Я знаю, как лакомо до необработанных алмазов его христораспявшее племя. И он влечется к развязке своего жребия, движимый скаредностью, и своему богу, жестокому и мстительному, посылает он проклятия, погибая от меча, как погиб Хирам. И даже проклятия затруднительно посылать этому богу, поскольку не позволяется выговаривать его имя.
Ослепленный! Я полагал, что довел до завершения Великую Дею!
Будто вышибленная вихрем, снова распахивается дверь подвала, и на пороге показывается некто с иссиня-бледным лицом, с руками, набожно перекрещенными и застывшими на рясе, с ускользающим взглядом, но он не может утаить свою истинную принадлежность, так как одет в черные одежды своего черного Братства. Один из сыновей Лойолы!
– Мсье Кретино! – вскрикиваю я, вовлеченный в оплошность.
Он подымает руку в лицемерном лживом благословении. – Я не есмь тот, кто я есмь, – произносит он с улыбкой, в которой нет ничего человеческого.
Это верно, такова извеку была иезуитская тактика. Зачастую они опровергают пред самими собой свое же собственное существование, а в другую минуту превозносят могущество своего ордена, дабы устрашить слабых духом.
– Мы всегда суть иное, нежели полагаете вы, исчадия Велиала, – обращается ко мне этот соблазнитель монархов. – Но ты, носящий имя святого Германия…
– Как ты узнал, кто я на самом деле? – спрашиваю я в тревоге.
Он с угрожающей ухмылкой отвечает: – Мы сообщались в иные годы, когда ты тщился удалить меня от смертного одра Постэля, когда под именем аббата д’Эрблея сам предал смерти одну из твоих бренных ипостасей в недрах Бастильского острога (и посейчас ощущаю на лице железную маску, к которой иезуиты, по наущению Кольбера, меня приговорили!), ты знал меня, когда я подлавливал твои тайные сговоры с Гольбахом и Кондорсе…
– Роден! – восклицаю я тогда, будто сраженный молнией.
– Да, Роден, описанный Эженом Сю тайный генерал ордена иезуитов! Роден, которого ты не заманишь в колодезную ловушку, как прочих легковеров! Знай же, о Сен-Жермен, что не существует такого злодейства, такого вопиющего вероломства, такой предательской каверзы, которую мы не применили бы прежде вас и гнуснее, чем вы, во славу Господа нашего, который и есть цель, оправдывающая средства! Сколько коронованных голов покатилось с плеч в те долгие ночи, после коих не наступает утро! и в коварнее, нежели твоя, подстроенные «волчьи ямы»! дабы нам удалось возвладычествовать над миром. А сейчас ты пытаешься противостоять тому, что, обретаясь за шаг от цели, мы вцепляемся хищными руками в ту тайну, коя движет вот уже пять веков историей земного рода?
Своими замысловатыми речами Роден внушает мне страх. Все те инстинкты кровавого, святоотступного и богомерзкого самолюбия, которыми одушевлялись папы периода Возрождения, ныне витают вокруг чела детища Игнатия Лойолы. Вижу, вижу: неукротимая воля к властвованию бушует в его нечистой крови, ядовитый пот увлажняет его тело и тошнотворная испарина облаком окутывает его.
Как мне сразить этого последнего противника? Блистательно-интуитивная догадка посещает того, у кого в душе за множество столетий не осталось неоскверненных тайников.
– Погляди на меня, – обращаюсь я к нему. – Я ведь тоже Тигр.
Мощным движением я выталкиваю тебя на середину зала, раздираю на тебе тенниску, крушу застежки кирасы, что в облипку на твоих бедрах синеет своим индиго и затушевывает прелести твоего янтарного тела. Теперь ты при бледном свете луны, льющемся в полуприкрытые двери, высишься, обольстительнее змеи, которая соблазнила Адама, чванная и похотливая, девственница и блудница, облаченная лишь в могущество наготы, ибо обнаженная женщина оружна.
Египетский головной убор струится по густым, иссиня-черным прядям, трепещущая грудь проглядывает через легкий муслин. Вокруг маленького выпуклого, упрямого лба золотой аспид со смарагдовыми глазами подымает поверх твоего чела головку с тройным рубиновым жалом. О хламида из черной вуали с серебряным переливом! О кушак с траурными ирисами, вышитыми в черных жемчугах! Женское место, припухшее и чистенько выбритое, с тем чтобы любовникам твое тело было гладко, как тело статуи! Соски, окрашенные кармином, коим напитана нежная кисть твоей невольницы малабарки, тем же кармином, что кровавит твои уста, зазывающие, будто рана!
Роден разинутым ртом хватает воздух. Воздержание длиною в жизнь, жизнь длиной в погоню за властью – все эти годы приуготавливали его к неудержимому взлету желанья. От этой царицы, чарующей и бесстыдной, от смоляных ее, будто очи демона, очей, от округлых бедр, душистых волос, от изнеженной и бархатной кожи всем его существом завладевает воля к непознанным ласкам, к неописуемому сладострастию, и сотрясается он внутри собственного тела, так дрожит и лесовой бог, завидев обнаженную нимфу, ту, что смотрится в зеркало вод, погубившее прежде Нарцисса. Торчком под монашеской рясой мощно вздыбливается плоть его, будто закаменев от зрелища Медузы, отливаясь в бронзу на излете пожизненно подавлявшейся мужественности, ожоги похоти сводят конвульсиями члены, и весь он будто лук, перегнутый в три погибели, натянутый до последней грани перелома.
Внезапно он валится ниц, вьется ужом перед дивным виденьем, когтистая рука протягивается, вымаливая глоток эликсира.
– О, – хрипит он, – ты прекрасна, о зубки юной волчицы, сверкающие из-за преграды алых и тугих губ… О изумрудные огромные глаза, подчас блистательные, подчас затуманенные страстью. О чудовище притягательности.
Он не в силах переносить собственный пыл, злосчастный! Ты же помаваешь ягодицами под хлопчатно-индиговой бронею и поддаешь лоном, дабы сотрясать флиппер на пределе полного безумья.
– Дивное явление, – сипит Роден, – стань моею на одну только минуту, заверши преходящею негой жизнь, обетованную на службе ревнивого бога, уравновесь мгновением отрады тот адский огнь, к которому встреча с тобой приговаривает меня навеки. Молю, о, затронь лицо мое твоими устами, Антинея, Мария из Магдалы, ты, которую я вожделел в лице святых отшельниц, опьянявшихся экстазом, и с которой совокуплялся в лицемерном моем поклонении девственным телесам! О Госпожа, восхитительная как солнце, светлая как луна, вот для тебя отрекаюсь от Бога, и от Святых, и даже от Римского Первосвященства, скажу больше, отрекаюсь и от Игнатия Лойолы, и от преступного согласа, привязывающего меня к иезуитскому Братству, нанеси мне один поцелуй, и пусть я умру в поцелуе.
Он бросается снова вперед, змеясь на окостенелых коленах, со своей задранной рясой, рука еще сильнее вытягивается к недоступной усладе. Внезапно тело его опрокидывается, очи выкатываются из орбит. От жестоких конвульсий черты его нечеловечески искажаются, подобно тому как батарея Вольты одушевляет лицо мертвецов. Синеватая пена пурпуром красит губы, из которых исторгается полузадушенное шипенье, подобно как при водобоязни, поскольку, достигая пароксической фазы, как свидетельствует Шарко, ужасающая болезнь – сатириаз, наказание похотливцев – налагает такие же стигматы, каковы приметы бешеных псов.
Это конец. Роден разражается бессмысленным смехом. И рушится оземь, бездыханный, этот живой образец трупного окостенения.
В один и тот же миг он потерял рассудок, жизнь и загробное спасение.
Мне остается лишь толкнуть тело к роковой воронке, бережась не замарать лакированные сапожки о засаленную ризу последнего противника. Бесполезен стилет лукавого Лукьяна, но верный убийца уже не в состоянии сдержаться от яростного служения своей гекатомбе. Раздается его хохот, и он вонзает сталь в труп, отныне разлучившийся с жизнью.
Теперь я влекусь вместе с тобою на окраину адского схода, я ласкаю тебе шею и затылок, в то время как ты клонишься, чтоб насладиться жестокою сценой, я спрашиваю: – Ну, довольна ты своим Рокамболем, любовь моя недостижимая?
И когда ты киваешь, сладострастная, и, хихикая, рассеиваешь над бездной сладкую слюнку, я нечувствительно креплю пожатие пальцев, что это, о мой возлюбленный? Ничего, София, просто я тебя убиваю, отныне я Жозеф Бальзамо и не имею никакой нужды в тебе.
Наложница Архонтов угасает, погружается в воду. Счастливчик Лучано припечатывает булатом приговор моей безжалостной руки. Я говорю ему: – Теперь ступай сюда, безупречно послуживший, преступный ты мой двойник.
И в то время как он подымается из люка и поворачивает ко мне спину, я вонзаю ему меж лопаток тончайший кортик с трехгранным острием, которое почти не оставляет отверстий. Он низвергается. Захлопываю люк. Покидаю подвал. Восемь трупов отчаливают в направлении Шатле по скрытым трубам, которые одному мне известны.
Возвращаюсь в свой квартал Фобур Сент-Оноре, заглядываю в зеркало. Вот, говорю я, там лицо Властелина Мира. Из моего полого шпиля буду руководить Вселенной. В определенные минуты собственное могущество кружит мне голову. Я магистр энергий. Одурманиваюсь вседозволенностью.
Горе, горе злосчастному, мне отмщается и воздается. Через несколько месяцев в самой глубокой крипте Томарского замка мне, обладателю секрета подземных токов и господину шести святых мест, в которых обитали тридцать шесть Невидимок, последнему из последних тамплиеров и Верховнейшему Неизвестному всех Верховных Неизвестных, предстоит помолвка с Цецилией, андрогином со льдистыми глазами, от нее же отныне ничто меня не может отъединить. Я нашел ее через много столетий после того, как саксофонист у меня ее отнял. Теперь она разгуливает по спинке садовой скамейки, голубая и русая, и так и неизвестно, что же там у нее под окутывающем розовые чресла тюлем.
Капелла высечена в скале, алтарь увенчан тревожащим полотном с изображением терзаний, что ожидают греховодников в аду. Монахи в опущенных куколях выстроились угрюмым полукругом, но я все еще беззаботен, все продолжаю восхищаться фантазией иберийцев…
Но – чудовищно! – полотно взмывает к сводам, и за нею дивным произведением пещерного Арчимбольдо вырисовывается другая капелла, во всем подобная той, в которой я пребываю, и в той другой пред другим алтарем коленопреклонена Цецилия, а с нею рядом (ледяной пот жемчугом осыпает чело мое, волосы дыбом встают на голове) кто же нагло похваляется своим шрамом? Тот, Истинный Иосиф Бальзамо, неведомым кем-то освобожденный из темницы в замке Сан-Лео!
Что же будет со мной? При этой мысли старейший из монахов подымает свой капюшон, и я наблюдаю кошмарную ухмылку Лучано, кто знает как уберегся он от моего стилета, как уцелел в канаве, в кровавой жиже, которая должна была унести его труп на молчаливое дно океанов, как примкнул он к моим врагам ради справедливой тяги к отместке.
Скидывая монашеские одежды, показываются воины, с головы до пят закованные в звонкую сбрую, огненный крест на плаще, непорочном, как выпавший снег. Это провэнские тамплиеры!
Меня хватают, насильно поворачивают мою голову. За мной уже ожидает палач с двумя бесформенными вспомогателями, меня кидают на плаху, огненное клеймо обращает меня в вековечное достояние тюремщиков, и подлая ухмылка Бафомета несмываемо напечатляется на плечо: теперь я понимаю, это затем, чтобы подменить мною узника Бальзамо из Сан-Лео, вернее, чтобы водворить меня в то самое место, которое мне было от веку предопределено.
Но ведь меня опознают, говорю я себе; и поскольку сейчас полагают, будто я на самом деле он, а он на самом деле смертник, кто-то же придет ко мне на помощь. По меньшей мере мои сообщники. Ведь невозможно подменить заключенного так, чтобы никто и никогда этого не заметил, мы же не во временах Железной Маски… Я обольщался! В долю секунды я успеваю осознать все, когда заплечные мастера приклоняют мою голову к медному тазу, откуда пышут зеленоватые испарения. Купорос!
Тряпицей затягивают мне глаза, а лицо с силой вталкивают в яростную жгучую жижу, невыносимая, раздирающая боль охватывает меня, и кожа на скулах, на носу, возле рта, на подбородке сморщивается, чешуится, одна секунда, и когда меня оттаскивают за волосы, я неузнаваем, ящур, гниль, оспа, невыразимое ничто, аллегория омерзения, я вернусь в ту же камеру, как возвращаются и те совершившие побег, которые мужественно обезобразили себя, дабы не быть узнанными.
Ах, восклицаю, я проиграл. И если верить повествователю, одно слово излетает из моих отравленных уст, один вздох, один-единственный вопль надежды: Воскресение!
Но воскресение из чего, мой старый Рокамболь, ты ведь прекрасно помнишь условие: не соваться в главные герои! Вот ты и наказан, наказан своим собственным искусством. Ты унижал описателей вымыслов, а теперь – как понимаешь – сам пишешь как они, оправдываясь своей машиной. Сам себя пытаешься убедить: ты только наблюдатель, потому что монитор тебе настолько чужд, будто слова рождаются от кого-то другого. Но ты попался на удочку и, видишь, теперь пытаешься оставить след на песке. Ты осмелился поменять текст Романа мира, и Роман мира опутал тебя своими хитросплетеньями и засасывает в воронку интриги, которую ты не выбирал.
Лучше бы ты сидел на своем острове, Дж. Лимонник, а она бы продолжала думать, что ты помер.