Как будто ты всю ночь не спал, к примеру, и теперь у тебя болела голова, и мы по кругу обсуждали одни и те же вещи и успели поспорить и устать. Марика показательно вздохнула, встала и подхватила сумку:
— А почему бы некоторым, кого всё не устраивает, не разойтись по своим комнатам? Меньше шансов, что перессоримся. И я уйду. Ирвин, пошли со мной, тут все грызутся.
Я сказал:
— Не пойду.
Мне захотелось что-нибудь сломать, чтобы все стали прежними. Как будто бы мы все застыли то ли в муторном сне под утро, то ли в стеклянном шаре, и можно было кинуть его в стену, и все бы перестали друг друга молча упрекать непонятно за что. Ещё бесило, что Марика зовёт вот так вот, походя. В нашем доме у леса пахло хлебом, нагретым деревом, костром, иногда чем-нибудь сгоревшим или мятной мазью, поздними яблоками; во дворце — только холодом. Как будто вот прямо тогда, в тот самый миг, тёмная-тёмная вода подёргивалась льдом. Сестра сказала:
— Все почувствовали, да? А я здесь просыпаюсь каждый день. Ладно братец, он мелочь, ладно Шандор. Но вы все почему не приходили? Долинные, речные, как вас там? При матери вы прекрасно пробирались в сад и парк. Почему вы не приходили даже во сне?
Илвес сказал:
— Прости, моя королева. Здесь дышать невозможно. Да и Шандор, по уму, должен был бы нас ловить.
— Ой, не смеши. Он днями вас вытаскивал.
— Тех из нас, кто до этого попался, знаешь ли.
— Почему вы ни разу даже не проведали?
— Начистоту, королева? — Илвес спрыгнул с подоконника и оказался с сестрой лицом к лицу. — Хочешь начистоту? Ты не звала.
— Арчибальд говорил, я всё испорчу, — эхом откликнулась Марика. Она сидела у твоей постели и пропускала между пальцев ремень сумки. — Испорчу тебе репутацию, карьеру — всё. Целая королева, не шутки шутить. Тебе и так и так пришлось бы от меня отвыкнуть, раз я желаю шляться по лесам, так лучше сразу…
— Да кто сказал, что пришлось бы отвыкнуть? Ты дура? Кто сказал? Я королева, хочу и решаю. Почему я должна лишаться дружбы только из-за того, что Арчибальд тебе что-то напел, а ты даже не удосужилась спросить? Думаешь, у меня много друзей? Думаешь, мне здесь весело одной, да? Очень весело.
— Яна, никто не говорит, что тебе радостно, — ты вступил будто сразу с середины, будто бы этот разговор повторялся не в первый раз. — Это вообще ни разу не та жизнь, которую мы все хотели жить. Но рушить старое с размаху мы все пробовали, и все помнят, что получилось.
Я не помнил. Ты посмотрел на меня в первый раз за вечер и сказал:
— Ирвин, пожалуйста, иди спать. Я понимаю, издевательски звучит, но веселее тут не станет, а грустнее — может. Дворец направит тебя сам.
Я сказал:
— Хорошо, — но спать не пошёл. Если дворец умеет направлять и если он послушен моей воле, он сможет привести к твоему опекуну.
И он привёл. Тёмная дверь сперва сделалась прозрачной, а потом вовсе исчезла, и твой опекун сказал:
— А, Ирвин, здравствуй. Проходи, конечно.
Я шагнул через порог — и дверь вновь воплотилась за моей спиной. Твой опекун, чуть сгорбившись, сидел на стуле с высокой спинкой и играл в шахматы. Стул напротив него был пуст. Когда я вошёл, над доской взмыла чёрная ладья, покачалась в воздухе и медленно, чуть подрагивая, подплыла к белому коню. За белых был твой опекун. Ладья зависла рядом с конём и там парила, пока твой опекун меня рассматривал.
Я рассматривал не его, а кабинет. Здесь были полки с книгами, и на одной из полок — модель корабля. На другой — блюдо с нарисованной на нём отрубленной головой. Из обрубка шеи капала нарисованная кровь и блестела, как настоящая. Я никогда не видел столько красивых и сложных вещей одновременно. Даже часы тут были не просто со стрелками, а с золотыми солнцем и луной, которые медленно двигались по кругу. Вещи как будто были мне не рады — как будто здесь вообще не место было для живых. Книги с красным и золотым тиснением на корешках, часы, блюда и статуэтки как будто бы смотрели с осуждением — чего-то ждали. Я спросил:
— Можно сесть?
— А, хочешь продолжить партию? Можно нам?..
Ладья в последний раз качнулась около коня и вернулась на прежнее место. Твой опекун кивнул на пустой стул. Самым странным мне казалось спокойствие. Я понял бы, если бы твой опекун мучил тебя от злости, — злиться и я умел, и иногда, когда ты замолкал и ни полслова не мог мне ответить на мои вопросы, я уходил, чтобы ничем в тебя не кинуть. Но твой опекун был доброжелателен, словно всё, что творилось в зале, в порядке вещей. Я вспомнил, как ты задыхался, и ответил:
— Нет, спасибо, я не хочу доигрывать. Хочу поговорить.
— Да? Начинай.