Я разложила покупки и пошла делать уроки. У нас контрольная по истории через день. С историей я бы ладила, но даты терпеть не могу запоминать, а без них никак…
А мама все еще сидит, словно ее к стулу приклеили. Уже и обед надо бы разогреть. А она сидит. Тогда я подошла к ней и подула ей в волосы, пушистые, как одуванчики. Мама злится, что у нее волосы мягкие, а мне это нравится. Лучше, чем мои – жесткие и тяжеленные. Ни носом, ни копной волос я в маму не пошла.
Но мама и на это не обратила внимания. Я не могла понять, что происходит. А что происходит что-то – понимала точно.
– Это твой хороший знакомый? – спросила я маму, чтобы как-то разбудить ее из спячки.
– Это твой отец,– чужим голосом ответила она.
Опа! Только этого мне не хватало.
– То есть твой муж? – спросила я, хотя точно помнила из ее рассказов, что папа мой погиб. И услышала самый нелепый ответ, который могла бы услышать.
– Я его впервые сегодня видела,– сказала моя мама.
Дождь лил все утро. Туфли со вчерашнего дня не высохли, как Ева ни старалась: грела их весь вечер около конфорки, вложила в них старые газеты. Опаздывать на работу невозможно. И пришлось обуть мокрые туфли.
Опоздать на работу страшно, равносильно увольнению, и люди готовы на все. Те, кто живет далеко, выходят засветло, те, кто плохо себя чувствует, выползают даже полуживыми и добираются из последних сил. Потому что опоздать – нельзя. А не прийти на работу тоже нельзя. Хоть хрипи, хоть задыхайся. Уволят сразу. И не пожалеют. Завтра же возьмут другую, такую же голодную, как она… Ева тяжело вздохнула и ускорила шаг. После небольшого перерыва дождь зарядил снова…
Октябрь невероятно холодный был в том сорок втором.
До фабрики оставалось недалеко, когда она увидела Регину. Та зазывно махала ей руками сквозь дождь.
Регина стояла на ступеньках старого клуба, примыкавшего к фабрике. Его закрыли, когда началась война. И звала Еву. Они не были дружны. Так, сослуживицы: привет, пока. Ева могла бы сделать вид, что не видит ее, плотнее натянуть капюшон дождевика и поспешить к воротам фабрики. Скоро половина седьмого, начало смены! Но в жестах Регины было столько неожиданного отчаяния, что не смогла Ева отвернуться и пойти дальше.
Хлюпая холодной водой в башмаках, она поднялась на ступеньки клуба. Над входом в клуб был навес, под навесом стояла Регина, и только сейчас Ева разглядела, что она держит в руках сверток. И сверток этот разрывается от крика. Рядом на ступеньках сидел совсем маленький мальчик, закутанный в огромный платок, и смотрел на женщин круглыми от страха глазами.
– Откуда они у тебя? – спросила Ева Регину. Знала ведь, что бездетная она. И угадала ответ раньше, чем та успела пожать плечами…
Ночью ликвидировали еврейское гетто… Вывозили в концлагерь тех, оставшихся, которых еще не расстреляли. Кто-то в последнюю минуту подбросил детей этих к ступенькам клуба, рядом с фабрикой. Оставил под навесом. Оставил последний шанс выжить…
Ева иногда думала о них, о евреях. Странно ведь все, непонятно. Жили рядом люди, в общем, как люди. Даже если молились по-другому или говорили на непонятном языке – все равно ведь люди. А теперь их загнали в клетку, в одну огромную клетку, огородили проволочным забором, посадили на цепь страшных собак, а в клетке той – старики, женщины, дети. И их убивают всех подряд. Иногда Ева слышит выстрелы, иногда жуткие крики, от которых сердце холодеет. Кого-то поймали и гонят по улице, избивая прикладами.
А в газете написано, что город наконец освободился от главных врагов – евреев. То есть Евины соседи, беременная Ривка Розенфельд, ее старая мама и двухлетний Давидик,– главные враги новой власти? Ева не понимала этого, не могла понять, но и вникать глубоко не собиралась. Ей бы самой выжить.
А тут такое…
Регина положила сверток на ступеньку:
– Не знаю, что с ними делать!..
Сверток захрипел в ответ – казалось, из последних сил. Сколько времени эти дети сидят здесь под дождем, кто знает?.. А дождь все льет, а рабочая смена – через считаные минуты.
– Что же делать? – автоматически повторила Ева.– Не по-христиански это и не по-человечески – их тут оставить.
Регина понуро кивнула и выругалась. Злилась на себя, что услышала крики и что подошла к ступенькам проклятым этим. Уже была бы сейчас в цеху, начинала бы рабочий день.
– Но я с младенцами дело иметь не могу,– сказала она, вновь в сердцах выругавшись.
А Ева вдруг обрадовалась, так обрадовалась, что ее сердце застучало. Она еще сама не могла понять свою радость и этот нервный стук сердца. Но оно стучало в такт лихорадочным мыслям.
Ей не думалось о том, что она скажет на работе, как будет дальше жить.
– Я его заберу,– показала она на сверток.– Придумаю что-нибудь. А ты… возьмешь старшего? – вопросительно посмотрела она на Регину.
Та кивнула и обреченно отвела взгляд. Старшему на вид было не больше трех лет.
Домой Ева бежала, не чувствуя ни холода, ни воды, которая плескалась в туфлях. Сверток уже не плакал. Не понятно только почему. И страшно было: а вдруг умерло там дитя, уже нет его?