— Но ценишь ли ты римскую кровь? — спросил я. — Лучших людей твоей ненаглядной Республики. Лучших наших людей? Нравится ли тебе, когда римляне льют кровь римлян?
— Разве не свойственно людям бороться за то, во что они верят? — спросил Цицерон.
— Но не устали ли мы вцепляться друг в друга? Не мы с тобой, у нас-то хватит сил, я о людях в целом.
Цицерон взял еще одно яблоко, взвесил его в руке. Он сказал:
— Хочешь сказать ты пришел принести мир? — спросил меня Цицерон.
Я покачал головой.
— Нет. Но я предлагаю тебе войну далеко отсюда. Это много.
— Кровь при этом будет литься одинаковая. Тебе всегда сложно было строить длинные логические цепочки, Антоний.
И я согласился с ним.
Недавно прошел дождь, и в имплювий еще попадали редкие, стекавшие с крыши, капли.
— Тебе нечего мне предложить, — сказал Цицерон. — Потому что ты жесток и бесчестен. Я буду с тобой откровенен, вот и все. Ты не хочешь ничего хорошего.
Неправда, неправда, неправда. Я хочу, чтобы меня любили.
Но сказал я тогда вот что:
— Мы все равно покончим с заговорщиками, так или иначе.
— Ты отпустил их, и теперь ты же хочешь их убить. Ты непоследователен и редко думаешь хотя бы на шаг вперед.
— У меня были свои соображения на этот счет, — сказал я.
— Вероятно, они глупы.
— Вероятно.
Мы помолчали.
Я сказал:
— Ты убил моего отчима.
Вдруг я испытал странное чувство, легкость и невероятное желание сказать все, как есть. Высказать причину моей ненависти, которая лежала далеко-далеко от политических разногласий.
— Потому что он был изменником, — сказал Цицерон. — Но ты почему-то считаешь, что я имел в виду нечто личное.
— Разве это не нечто личное — задушить члена моей семьи?
— Еще одна твоя проблема состоит в том, что ты не отделяешь политику от течения твоей обыкновенной жизни.
— Моей необыкновенной жизни.
Цицерон издал резкий, неприятный смешок и показал мне ряд серых зубов, удивительно ровных.
Он сказал:
— Но ты ведь хочешь сделать важное заявление, так?
— Так, — сказал я. — Ну вот так вот. У меня нет никаких аргументов, почему ты должен прийти, кроме одного. Ты правда переживаешь и убиваешься из-за своей Республики.
— Из-за нашей Республики.
— Нет, — сказал я. — Из-за своей. Она у тебя в голове.
— В последнее время я думаю об этом все чаще.
Снова полил дождь, вода закапала в имплювий сквозь люк в крыше. Быстрые и тяжелые, капли разбивались о толщу воды и становились ее частью.
Я вдруг подумал, что это похоже на историю. Очень.
— Ты придешь? — спросил я.
Цицерон встал.
— Сами боги не хотят нашего разговора. Я приду и послушаю тебя, разумеется. И выскажу свое мнение. Оно будет честным. Это самая жалкая попытка меня уговорить, Антоний.
Я это понимал.
И я сказал:
— Ну ладно.
Проходя через переднюю, я посмотрел на статуи предков Цицерона — прослеживалось фамильное сходство, прежде всего у всех у них были тяжелые выступающие лбы.
— Уроды вы все, — сказал я. Но вдруг почувствовал, что почему-то, впервые за долгие годы, ненависть отпустила меня.
Совершенно зря, Луций, я так почувствовал.
На следующий день Цицерона на заседании не было. Этот кусок говна меня проигнорировал.
— Где он? — спрашивал я. — Где ваш проклятый Цицерон?
Никто не знал, что мне ответить, наконец, раздался хор нестройных оправданий, из которых я понял, что Цицерон нездоров.
— Правда? — спросил я.
Почему-то его отсутствие привело меня в полное отчаяние. Словно только он мог сделать заседание действительным. И тогда я сказал:
— Либо привести Цицерона, либо сжечь его дом.
И когда Цицерона мне не привели, сославшись на то, что здоровье его находится совсем уж в печальном состоянии, я сказал:
— Тогда почему я не вижу дыма на Палатине? Где мой пожар?
В общем, я так и не смог собраться, отсутствие Цицерона выбило меня из колеи. После заседания я пришел к тебе, и мы с тобой хорошенько нажрались.
Помнишь ли ты, как я говорил тебе, что я не политик, нет, не политик. Наверняка помнишь.
На следующий день заседание проигнорировал уже я, мое здоровье тоже находилось в печальном состоянии, я продолжал пить, лежа в постели моего детства.
Как ты знаешь, Цицерон произнес искрометнейшую речь, которая, я уверен, войдет в историю. Назвав ее "филиппикой", старый хвастун сравнил себя с самим Демосфеном. Впрочем, и меня он таким образом сравнил с отцом Александра Македонского.
Эта речь была вполне пристойной. Для разгону, так сказать. Сам знаешь, сколько всего он про меня наговорил после. Да и вам с Гаем досталось.
На заседании я не присутствовал, но ничего от этого не потерял — всякий мог мне пересказать, что там творилось, и что за речь произнес Цицерон, настолько запоминающейся и яркой она была.
Знаешь, какая моя любимая часть?
"Итак, сверни с этого пути, прошу тебя, взгляни на своих предков и правь государственным кораблем так, чтобы сограждане радовались тому, что ты рожден на свет, без чего вообще никто не может быть ни счастлив, ни славен, ни невредим."
Помню ее дословно, ровно такой, какой она была.