Разве не показывает это, насколько хорошо Цицерон меня знал? Здесь есть все, что когда-либо меня волновало. Я хотел, чтобы мне радовались, хотел быть счастливым, и я стремился к доброй славе, да и невредимым бы мне остаться не помешало.
Он знал, что я за человек. Это-то и разозлило меня сильнее всего. Сильнее даже, чем вторая филиппика, только что не наполненная площадной бранью.
Я, конечно, ответил Цицерону в сенате, как полагается, и речь придумывал долго, и вполне ею доволен.
Но все-таки эта фраза до сих пор не выходит у меня из головы, а значит — попала в цель. Превыше политических махинаций — способность больно ранить своего врага туда, куда политика не доходит.
Вот он, твой жалкий брат, Марк Антоний. С тех пор, он знал, дела у него пойдут плохо.
Ну, будь здоров!
После написанного: всегда так обижаюсь и расстраиваюсь, вспоминая об этом. Мне помогает помнить, что тогда все наладилось.
Послание шестнадцатое: Враг народа
Марк Антоний брату своему, Луцию, с пожеланиями и всем другим.
Здравствуй, родной мой, и удивись, сколь глубока моя печаль и до сих пор, когда я вспоминаю о тех днях. Они давно позади, но даже нынешнее мое положение в чем-то правильнее и приятнее.
Что касается меня тогда, я расстраивался и тосковал оттого, что не в силах был снискать любовь ни у кого: меня ненавидели все, кто вообще способен на это чувство. Я чувствовал себя покинутым. Не очень-то политически верные эмоции, правда?
Но, помимо печальных чувств, у меня было множество забот. Я не мог рассчитывать на то, что получу Цизальпийскую Галлию, которую я сам себе прекрасно назначил, без боя. Цицерон все активнее призывал к борьбе с этим великолепным Марком Антонием, и меня того и гляди могли объявить врагом народа. Официально этого так и не случилось, однако не солгу, если сообщу, что обращались со мной именно так.
В любом случае, мне нужно было собрать легионы, но теперь, отлученный от денег Цезаря, которыми завладел, наконец, Октавиан, я не мог предложить дельной суммы за службу.
Расскажу тебе о Брундизии, тем более, что ты многого не знаешь о том, что там произошло, во всяком случае, всего я тебе никогда не говорил. О, это не та история, которую я могу поведать всем, кому интересно. Но разве я не решил быть честным перед самим собой и тем самым хотя бы отчасти себя понять?
Нет, не Брундизий. Сначала Фульвия, и наша с ней последняя ночь перед моим отъездом. Я собирался сначала провести агитацию в Южной Италии, набрать людей, а затем отправиться в Цизальпийскую Галлию.
Странное дело, Луций, мы с Фульвией не говорили ни о чем важном, она не давала мне непрошеные советы, а я не жаловался на тяжкую судьбу великолепного Марка Антония, лишённого ныне главной ценности — любви человечества.
А если бы я сказал Фульвии это, разве не вправе была бы она ответить что-то вроде:
— Главная ценность этого великолепного Марка Антония, наверное, все-таки пить, пока не стошнит.
И это тоже правда.
Но нет, мы с Фульвией молчали о грядущем, оно страшило нас и в то же время казалось нелепым, неспособным произойти именно с нами. И вот мы, потные и уставшие от долгой любви, тяжело дышали и смеялись так, словно бы я никуда не уезжал.
Фульвия накручивала прядь моих волос на палец:
— Такой кудрявый, — говорила она. — Такой смешной. То ты каштановый, то вдруг рыжий. Как думаешь, может ли быть так, что все рыжие люди — родственники?
— В таком случае, мы с тобой все это время занимались, чем не следует.
— Я полюбила тебя за то, что ты такой кудрявый. Мне так надоело завивать волосы, подумала я, хочу от него кудрявых детей.
— Интересно, — сказал я. — На кого будет похож наш Юл?
Фульвия коснулась рукой живота, пальцы ее, ловкие, длинные, нелепые, описали полукруг.
— На тебя, — сказала она уверенно. — Я точно знаю.
Я засмеялся, а Фульвия спросила обиженно:
— Что? Не веришь мне?
— Почему же не верю. У тебя все дети на отцов похожи, это удобно.
— Да, — сказала Фульвия и вдруг задумчиво добавила. — Я любила Клодия. И Куриона. Правда. Может, я не самая милая девочка на свете, но любви во мне много.
— Какая ты девочка?
— Такая же, какой ты мальчик.
И ни слова о разлуке, ни слова о том, что нам предстоит.
Я сказал:
— Ты такая красивая у меня.
Она сказала:
— Самый некрасивый у меня был Курион.
И снова Фульвия принялась накручивать прядь моих волос.
— Кудрявенький, — сказала она. — Хорошенький.
— Жаль только, что ты больше не красишь ногти таким желтым лаком.
— Лимонным, — сказала она.
— Лимонным?
— Да. Такой цвет. Лимонный, как лимоны. Ну что ты в самом деле?
Ни слова ни об Октавиане, ни о Цицероне. Ни о ком, кроме нас и тех, кого с нами уже нет.
Я сказал:
— Слушай, а Клодий тебя любил?
— Проблема Клодия была в том, что он любил всех на свете. Он так любил людей, теперь это даже странно.
— Да, — сказал я. — Так любил людей, что устраивал резню на улицах.
— А это любовь, — сказала Фульвия. — Страсть. Страсть бывает очень темной, правда?
— А Курион? — спросил я.