Эдик Штейнберг:
Ателье в Тарусе построено четыре года назад. Здесь я чувствую органику между мной, этой комнатой и ремеслом, которым я занимаюсь. Это ателье связано с моей родиной. Я практически родился в Тарусе, меня сюда привезли месячным ребенком, и вся моя жизнь связана с этой землей, с этим городом, с этой географией. И мое творчество связано с Тарусой. Я и в Париже работаю замечательно, и в Тарусе. Для художника очень важно, как он себя чувствует в пространстве. Есть большой разрыв в пространстве между двумя ателье. В Париже я больше изолирован, я там больше думаю, не включаю телевизор и размышляю о своей жизни и о своем ремесле. Здесь у меня много контактов, много друзей, художников, с которыми я дружу, много приезжает гостей и много-много всего хорошего. Правда, тут я работаю всего года два или три. Но время остановилось, и ателье связано для меня со временем: может, это три года, а может, тридцать, а может, все это было до моего рождения. Я чувствую себя адекватно этому пространству, этому дому. Здесь появляются новые окраски, когда я приезжаю из парижского ателье. Об этом можно судить только людям, которые смотрят мои картины. Здесь получается больше материализованного, материал становится материалистичным, а в Париже больше абстрактного, наверное, за счет изоляции. А здесь все больше связано с почвой, с землей, с культурой. Это ателье, с одной стороны, новое, а с другой – старое. Я как бы сохраняю не свое ячество, а свою личность, свою персональность. В этой культурной, социальной и исторической памяти. Повторяю: эта комната для меня не только место для рисования, это кусок моей истории, моего сопротивления против той свободы, которую нам навязывают.
В Париже я живу рядом с кладбищем Монпарнас, и мы часто проходим через него. Я всегда подхожу к могилам Сутина, Пуни, Лауренса, которые я сам нашел. Все очень символично. Это тоже временно-пространственный кусок моей жизни.
Жиль Бастианелли:
Кто такой Борисов-Мусатов?
Эдик Штейнберг:
Меня очень многое роднит с этим художником. Период 60–70-х годов вообще был связан с символизмом, да и сейчас я являюсь продолжателем этого направления. Я считаю школу Борисова-Мусатова и его художественный язык предтечей сегодняшнего Эдика Штейнберга.
Виктор Борисов-Мусатов был связан с Пюви де Шаванном и Морисом Дени. Это европейская окраска очень важна для русской культуры. Он умер молодым, якобы утонул в Оке, спасая мальчика. И здесь стоит замечательный памятник Борисову-Мусатову. На этом островке и церковь восстановлена, и сюда сегодня приходят люди. Здесь жила старая женщина, бывшая попадья Марья Ивановна, ее жизнь, ее похороны оказали на меня большое влияние в художественном плане. Муж Марьи Ивановны был уничтожен. Она, почти нищая, не только помогала мне, она меня кормила, и ее жизнь и смерть были наполнены той музыкальной структурой, которая до сих пор проходит нитью через мое художественное ремесло и связана с моей судьбой. Владимир Соловьев, который открыл в русской поэзии проблему женственности, произвел не только на меня, но и на Борисова-Мусатова в его время огромное влияние. На протяжении семи–десяти лет в моем творчестве возникали тарусские женские персонажи, близкие духу Борисова-Мусатова. Мама, которую я любил больше, чем отца, была тоже среди них. Этот кусок маленькой почвы придает музыкальность всей нашей жизни. И это огромный кусок истории России. Музыка не кончилась. Есть большая надежда в этих могилах, в этих березах… И сзади – река Ока.
Жиль Бастианелли:
Что такое икона для твоего творчества?
Эдик Штейнберг:
Что такое икона? Это и есть спрятанная красота. С одной стороны, это язык понятий, культовая вещь, но, с другой стороны, пластически это удивительная возможность выйти за пределы регионального сознания и найти место рождения этого языка. Конечно, это связано и с итальянцами – икона и итальянский примитив до периода Возрождения. Но, с другой стороны, это попытка найти истину. Посмотрите на Троицу Рублева – это и есть воплощенная гармония, возможность молитвы и абсолютно реальной увиденной красоты. Это удивительное открытие наших культовых художников – Феофана Грека, Андрея Рублева. Конечно же, эта попытка была и у Малевича и его школы при трагедии ХХ века остаться преданным и времени и служению, как служили иконописцы, но это светское искусство, то есть они стремились увидеть не только то, что мы видим, но и то, что мы не видим. Причем все это было связано с революцией, с трагедией, с материалистическими идеологиями, которые пришли в Россию и которые родились на Западе.