Внутри оказался спичечный коробок с надписью по–тайски и притороченной к нему картонкой, на картонке одна фраза:
Я открыл коробок. Внутри лежал пластмассовый мозг от одной из моих анатомических кукол. Потерявшийся мозг.
Под ним записочка:
Фрэнк, чтоб тебя! Получил твое послание!
Хотел ответить, но, как на грех, интернет отключился, вот и пишу по старинке, отправлю обычной почтой — улита едет, когда–то будет. Держись — я прибуду домой.
Быстро вряд ли получится — может, и неделя уйдет, потому что сейчас у меня, блин, разгар–преразгар полной хрени. Но ты, Фрэнк, не дрейфь, я приеду.
Мой тебе совет: беги со всех ног, а когда ног не хватит — я уже тут Как тут, тебе на подмогу.
И помни: я, блин, тебя люблю.
P, S. Насчет Оскара ты ошибаешься: не такое уж он дерьмо — скорее сука, вот кто.
УСЛОВИЯ И СОСТОЯНИЕ ГЛАГОЛЬНЫХ ВРЕМЕН
В последние дни, чтобы как–то сдержать бушевавшую во мне ярость, чтобы сгоряча не выпалить Оскару и Элис, что я все помню, а также чтобы выиграть время, я стал заниматься бегом[204].
Готовясь к финишному рывку, я старался сдерживать гнев, чтобы мне хватило времени завершить план нападения.
Вставал я рано, едва за окном серело (краски проступали позже), и сразу отправлялся в лесок на пробежку.
Если я двигался слишком быстро, мои органы давали мне знать о своем неудовольствии. Ребра все еще полностью не срослись, они болтались во мне, словно музыкальные подвески. Стоило поднапрячься, кровь ускоряла бег по омывающим ребра сосудам, и кости отзывались резкой болью, предупреждая меня: пора сбавить темп, не то жди аварии — что–нибудь возьмет и лопнет.
Но даже когда я по–стариковски ковылял по узким, обрамленным деревьями тропкам, у меня возникало ложное ощущение скорости, — будто это туннель, и я скольжу по нему вниз; мелькают ветки, на лице сотней тончайших финишных ленточек оседает порванная паутина, а я упорно несусь вперед, чувствуя себя бессмертным.
После нескольких дней таких пробежек я заметил перемены: мое тело вознаграждало меня новыми впрысками эндорфинов, головокружительными приступами радости. Хотя порой я уставал до крайности, сильно донимали стертые ноги, но я бежал и улыбался, улыбался потому, что чувствовал: мой ум, тело и даже душа пришли к согласию. Мои органы больше не ощущали себя травмированными и недееспособными, они уже не тянули меня ко дну, а работали слаженно. Окружающие условия вполне соответствовали моему наследственному коду — впервые за долгое время они заключили между собой безмолвный договор, а это означало, что я готов действовать.
Как–то утром я бодро трусил по слою опавших сосновых игл, и вдруг в сознании всплыло последнее, особенное воспоминание — оно не приоткрыло никакой завесы, в нем не было ничего приятного, наоборот, меня словно ткнули в глаз. Я остановился и оперся на колени, чтобы отдышаться. Разобрать, что мне привиделось, было трудно: какой–то неясный, расплывающийся образ — дверь или, может, дверца сейфа, толстая, как крышка люка на подводной лодке; она медленно приоткрылась, затем пугающе резко распахнулась, и за нею проступил нечеткий, подернутый дымкой пейзаж, Я не успел ничего толком разглядеть — яркий свет и пламя сожгли видение, точно целлулоидную пленку, оставив лишь покореженную черноту.
После пробежки я принял душ, смыв с себя эндорфины радости и оставив лишь таившийся под ними невроз,
Возможно, мое тело ставит на мне крест, думал я, и это тягостное видение — предвестие скорой смерти?
Неужто тело предупреждает меня, что я вот–вот умру? Едва я уловил бодрящий запах надежды, как тело решило покончить счеты с жизнью. Везет же мне — как утопленнику.
Интересно, те образы — это последние воспоминания, выползшие из глубин моего существа? Все остальные уже повылезли, а эти напоследок выдавил из себя мой изнуренный, обессилевший мозг; так из давленого–передавленого тюбика можно выжать лишь ничтожную закорючку зубной пасты.
Но что же я все–таки вспомнил?