— Ты уже взрослый… — отстраняет меня. — Сядь. Я прочту тебе стихи.
Замираю в тревожном предчувствии. Это не случайно. Это не просто так…
— Машенька, ты здесь жила и пела, — начинает Ульяна тихо. — Мне, жениху, ковер ткала, Где же теперь твой голос и тело, Может ли быть, что ты умерла?
Смотрит на меня отсутствующим взглядом:
— Может ли быть…
Я знаю эти стихи. Однажды, на уроке литературы (наш учитель болел, урок вела преподаватель русского языка начальных классов — комвузовка, она окончила филфак университета в порядке комсомольской дисциплины; по-моему, даже уцелевшие профессора далекого прошлого ничему не смогли ее научить. Она говорит: «Дети. Пишите тоньше. Будет красивше». Но сделать ничего нельзя. Таисья Геннадиевна опора методисток из райнаробраза, таких же неучей, как и она сама), Лена Веретенникова прочитала их — с пафосом, грустью, трагическим неприятием «Буревестника». «Что «Буревестник»?! сказала тихо, — белиберда для недоучившихся студентов!» И Федорчук, влюбленный в нее открыто и страстно, с первого ее появления, секретарь нашей комсомольской ячейки, начитанный и оттого еще более мерзкий (для меня, конечно), гаркнул на весь класс: «Веретенникова! Я преклоняюсь пред твоей красотой и не стыжусь! Но еще один такой выпад против пролетарской диктатуры — я первый разберусь с тобой! Не строй иллюзий!»
И она, едва заметно поведя плечом и усмехнувшись невнятно, ответила: «Иллюзии, любезный, не «строят». Пора бы знать…» — и величественно выплыла из класса. Таисья пребывала в глубоком обмороке.
… - Гумилев… — говорю негромко. — Гумилев. Он запрещен, Уля. И правила надобно соблюдать. Для нашей же безопасности.
Она не слышит. Смотрит пристально, темно и медленно-медленно поводит головой из стороны в сторону. Это отрицающее движение.
— Ты должен знать: Гумилев бывал здесь, в вашей квартире. У профессора, который участвовал в заговоре против Советов. Однажды чекисты проследили поэта. Арестовали. Увезли на Бернгардовку. Там расстреляли. Потом закопали. Я знаю эту могилу. Если захочешь — покажу и тебе.
Мне? Зачем? Бедная Уля сошла с ума… Но некая мальчишеская суть вдруг одерживает верх. Могила? Гумилева? Расстрелянного? Да ведь такое бывает раз в жизни! Что ж… Отец вряд ли одобрил бы эту затею.
Утром (конец недели, день нерабочий) Ульяна сообщает матери, что мы отправляемся на Кировские острова, кататься на американских горах. Они вряд ли работают зимой, но мама не обращает внимания на подобную мелочь. Ей не до нас. Управление НКВД, клуб, точнее, организовал курсы немецкого языка, и мама (я понимаю, ей надобно занять себя) с озаренным лицом мчится на эти курсы. Все чаще и чаще звучат слова о надвигающейся войне с Германией. Вот закончим с финнами, а там…
Едем до Бернгардовки, потом пешком по занесенной снегом дороге, по целине, проваливаясь по колено, по пояс. Речка. Поблескивает лед — там, где сдуло снег, кривые сосны покачиваются в такт доносящимся издалека ударам. Должно быть, где-то строят. Может быть — новую, прекрасную жизнь?
— Вот… — Уля протягивает руку к земле. — Под снегом три холмика. Летом они видны. Всё расстрелянные… И Николай Степанович Гумилев… Великий русский поэт. Помнишь, я как-то рассказала тебе о Распутине?
Не слышу. Голос няньки исчез. Страшное место. И как много света, какой светящийся простор. Искрится снег. Он здесь не городской. Он такой яркий, легкий, и трудно поверить, что под столь радостным покровом спрятана беспредельная, нечеловеческая трагедия. Потому что убить поэта — это все равно что ребенка безвинного уничтожить. Пушкин и Лермонтов погибли хотя бы на дуэли, у каждого было оружие, возможность противостоять…
Нянечка ждет, пока я проснусь, приду в себя. И, заметив, что взгляд мой сделался осмысленным, начинает:
— В гордую нашу столицу Входит он — Боже спаси! — Обворожает Царицу Необозримой Руси…
Как странно, как убийственно. Автор этого откровения у меня под ногами. Что ж… Нас тьмы, и тьмы, и тьмы. И тьма в нас.
И вот — Новый, 1940 год. Он на пороге. И я на пороге — 10-го класса, некой ступени, за которой невероятная профессия: чекист. Я робко думаю: несуразности, несообразности, глупости и преступления (пусть! Новый путь, неизведанный, кто не споткнется?) — это ничего, это минует, исчезнет, и люди, достигнув вершин познания и счастья, простят первопроходцев и даже поблагодарят. Разве не прав Маяковский: много еще разной дряни бродит по земле и вокруг! Тот, кто понимает это, — тому не страшна дрянь. Верящий в дело — идет, дорога стелется ему под ноги, и дрянь отлетает в сторону! Это великое счастье — любить Родину, верить тем, кто ведет ее к вершинам бытия!