Звучит похоронный марш, его выдувают штатские, они ежатся от мороза, и звуки плывут, плывут… Невероятно… Военных хоронит военный оркестр, я видел не раз. Что-то не так…
И речей не произносят. Почему?
Звучит Интернационал, гроб медленно исчезает в черном провале. Мгновенно дюжие могильщики забрасывают яму и выравнивают холмик.
— Так хоронили когда-то добровольно ушедших… — Ульяна стискивает виски. — Идем. Да-а… — Оглядывается. — Здесь, на Митрофаниевском, происходили важные события в романе Крестовского. Живого человека зарыли, понимаешь?
Ничего не понимаю… Ведь живого отца… зарыть никак не могли? Что за чушь…
— А «если что», мальчик, — это смерть, понимаешь?
Это я понимаю. В автобус не хочется. Ульяна говорит, что мы доберемся на трамвае, мать кивает, автобус выезжает за красивые каменные ворота. Все. Перевернута страница. Сколько их еще осталось в книге жизни?
Молча трясемся в лязгающем трамвае. Уля безразлично смотрит в окно.
— По этому проспекту шла гвардия, — вдруг говорит, не поворачивая головы.
— Ка… какая? — нелепо спрашиваю, уже догадываясь. В Красной армии никакой «гвардии» нет.
— Императорская, — смотрит с усмешкой. — Там… — повела рукой, — в конце проспекта стоят Триумфальные ворота. Гвардия — это всегда триумф, слава. Войска подавили восстание в Польше и выиграли войну с Персией. Как хорошо…
— Восстание против царя? В 1830 году, — обнаруживаю я исторические познания.
— Да. Чернь поднялась, ее раздавили.
— И Польша — не у нас? Так? Именно из-за того, что «раздавили» чернь?
— Ну… Советы пытались Речь Посполитую вернуть в двадцатом, да разве можно сравнить полководцев императора с подпоручиком Семеновского полка, который только и умел, что портить девок и домогаться баб, стрелять в спину. Подонок, мразь… — Ее голос звучит непримиримо, зло.
— Уля, так говорить нельзя. Ты сильно рискуешь.
— Я ведь тебе говорю. А ты меня не выдашь. — Знакомые слова.
И вдруг я понимаю, впервые в жизни, остро и беспощадно: наша домработница, нянечка — она ведь совсем не из деревни, как это всегда мне внушалось. Тайна — вот что скрывается за ее странными, беспощадными словами. Эту тайну надо раскрыть. Хорошо бы… Возвращаемся домой, стол уже накрыт: водка, селедка с луком, вареная картошка и черный хлеб. Мама переглядывается с Улей.
— Ему нельзя… — Взгляд в мою сторону. — Ребенок.
— Ничего, — кивает Ульяна, — когда-то надобно и начинать.
Она всегда произносит: «надобно». И никогда — «надо». Я спросил ее однажды — почему? Ответила с усмешкой: «Надобно — это уважительно, совестливо. А «надо» — революционный клич, гадость. Можешь не соглашаться…»
Мне ставят рюмку и наливают с полпальца белой, дурно пахнущей жидкости. Никогда впоследствии не привык я к водке и не пил ее.
— А почему нет товарищей папы? Начальства? — Мой вопрос звучит вызывающе глупо, в какой-то момент я и сам это понимаю и пытаюсь исправить неловкость. — Ладно. Папа — наш близкий, дорогой человек. А для них он только знакомый.
Ульяна встает:
— Извини, Нина, я не могу иначе.
— Но… — В глазах мамы испуг. — Алексей ведь не верил в Бога?
Я не сразу понимаю потаенный смысл разговора. При чем здесь Бог?
— Не верил, — нянечка соглашается. — Но ведь больной нуждается во враче, а не здоровый… — И, странно подобравшись, с потухшим вдруг взглядом, начинает: — Со святыми упоко-ой…
Мать летит к дверям, тщательно их прикрывает, виновато смотрит:
— Циля… Или узбек этот… Извини.
Ульяна между тем выводит истово:
— Сам Един еси бессмертный сотворивый и создавый челове-е-ека…
Никогда прежде не слышал я ни этих слов, ни этой мелодии, она завораживает, проникает в душу, сердце, заставляет… Что же она заставляет? Не знаю… Я только чувствую, что становлюсь другим.
Когда выпита водка (нетронутая закуска так и осталась на столе), мама тихо спрашивает:
— Новый год… Ты останешься с нами? Сергей?
— Это глупости, — вступает Ульяна. — Пожалей его, он всего лишь ребенок, у него другие интересы. К счастью, дай Бог…
И мне так странно, что нянька угадала в очередной раз. Она часто угадывает мои сокровенные мысли. Вот и теперь: накануне известия о гибели папы меня пригласила встречать Новый, 1940 год моя одноклассница, Лена Веретенникова, красивая девочка, отличница, по ней вздыхает весь наш класс (мужская половина, естественно) и еще полшколы. Почему она выбрала меня? Я грежу предстоящим свиданием, я еще даже не догадываюсь (так, смутные образы, неуловимые желания, итог позднего развития) о том, что меня ждет, но сердце бьется и сладко замирает. Что делать… У кого оно не замирало в пятнадцать лет… И даже холмик на Митрофаниевском ничего теперь не изменит…
Мама дала мне двадцать рублей (серьезные деньги!):
— Купи цветы. Девочке приятно будет, к тому же и не банально — в Новый год дарят духи. Да ведь ей еще и рано?