Профессор фактически участвовал в этой лаже, и извинить его могло, как он считал, лишь то, что он использовал средства и возможности концерна во благо науки. Поэтому изобретение свое ученый совершенствовал далеко не только ради интересов телевизионщиков или удовлетворения собственного любопытства. Он верил, что оно еще послужит российскому обществу и всему человечеству.
Вдобавок Петр Николаевич использовал средства и возможности Чуткевича, потому что хотел докопаться правды в деле об убийстве своей жены.
Сейчас наступало самое подходящее время. Не потому, что появились новые улики или новые свидетели – во
Начиная со второго приступа своей болезни, произошедшего в Америке в девяносто шестом году, Петр Николаевич примирился с мыслью, что недуг (как утверждал Коняев) у него хронический и будет он, увы, сопровождать его всю жизнь. Как полагается настоящему ученому, Остужев решил изучить собственное заболевание, понять его и даже, поелику возможно, поставить самому себе на службу. В общем и целом в теории все казалось просто. Его болезнь можно описать тривиальной синусоидой, имеющей две противоположные фазы. Первая – период подъема, когда вскакиваешь с рассветом, в голову приходят самые неожиданные идеи (которые зачастую становятся толчком для блестящих научных прозрений), когда хочется петь и смеяться, когда работоспособность высочайшая, контакты с окружающими доставляют радость, и все вокруг дивятся: ах, какой остроумный и живой человек этот NN! Беда, правда, заключалась в том, что иной раз аффект перехлестывал здравые рамки, связи между объектами устанавливались чрезвычайно странными путями, и начинались дикие мысли вроде того, что за ним следит КГБ (в девяностом году), или следует бороться против угнетения коренных народов США (в девяносто шестом). А в Москве, бывало, Остужеву случайно встречался в метро коллега по университету, и профессор начинал убеждать его в своих научных воззрениях, и только на конечной выяснялось, что тот – вовсе не коллега, а лишь внешне похожий на него и очень воспитанный сварщик шестого разряда из Орла, прибывший в Москву вахтенным методом. На случай предотвращения подобных перехлестов Антон Дмитриевич советовал профессору постоянно принимать литий или карбамазепин.
Однако случались и противоположные, гораздо более неприятные, депрессивные фазы, когда синусоида резко уходила вниз. В это время Остужев снова просыпался до рассвета, но в груди, напротив, разливались тоска и тревога. Даже встать с кровати, не говоря о том, чтобы помыться или побриться, было тяжело и отвратительно. Все валилось из рук, невозможно было не только созидательно трудиться, но даже читать. Жутким представлялся и мир вокруг, и он сам в нем. Настойчиво одолевали мысли о самоубийстве. В подобной ситуации Коняев назначал лошадиные дозы антидепрессантов. Препараты начинали действовать мгновенно, резко улучшали настроение и поднимали работоспособность, вот только побочные эффекты от них были неприятными, особенно по первости: сушняк во рту и сильнейшая сонливость.
Между двумя волнами остужевской болезни, положительной и отрицательной, располагались плато, когда состояние находилось в благополучной нейтральной зоне. Иной раз эти периоды стойкой ремиссии длились до шести лет, как между первым эксцессом в девяностом и вторым в девяносто шестом, и Остужев ровным счетом ничем не отличался от обычного нормального человека – если не считать высокого интеллекта, исключительной памяти и умения генерировать остроумные научные идеи.
Беда заключалась в том, что, как Петр Николаевич ни старался, увидеть какие бы то ни было закономерности в том, как будет развиваться его самочувствие, он не мог. Синусоида выдавала фортеля и загогулины. Иной раз за одной фазой подъема через период ремиссии вдруг – бац! – следовала другая, да еще более сильная и продолжительная, когда домашнему психиатру приходилось даже нейролептики прописывать, чтобы купировать довольно безумные идеи Остужева. Но чаще случалось, к сожалению, иное: одна депрессия, спустя короткое время кажущегося выздоровления, сменяла другую.
Единственные закономерности, которые удалось в итоге постичь профессору, заключались в следующем: во-первых, недаром в народе говорят о весне и осени как о периодах психического обострения. В его случае тоже: аффективная стадия чаще настигала весной, а депрессивная – осенью. Хотя и это не являлось законом: порой в марте становилось, напротив, тягостно, а в октябре охватывало чувство полета. Или, на удивление, он проскакивал оба этих критических сезона без заметных изменений.