— А как же без этого-то? — удивился Медовиков, имея в виду, как догадался Веригин, колошматенье. — Без этого никак нельзя. Без этого и матрос не получится. А то, что за борт вывалился по тихой-то погоде, сам, дурак, и виноват же. Невзлюбил я его после этого, — признался он. — С него, собственно, все и началось.
— Что началось-то? — не понял Веригин.
— А все, — меланхолически сказал Медовиков и обвел пальцем некий философский круг, который должен был, по его мнению, означать это магическое «все».
— Что все-то? — опять спросил Веригин. Он просмотрел бумаги и ненужные убрал в стол, а нужные отложил для Медовикова.
Рябоватое лицо Медовикова было бесстрастно, даже в некотором роде глуповато, но Веригин-то знал теперь, что за этой бесстрастностью и показной глуповатостью много скрывается такого, что бы он очень хотел знать.
— Все, Андрей Степаныч, — дивясь на непонятливость Веригина, довольно сухо промолвил Медовиков. — И ваши первые стрельбы, и предполагаемый поход на Севера́.
— Вы шутите? — спросил Веригин.
— Почему шучу? Я не шучу. У Остапенко был дурной глаз.
Веригин с минуту молча смотрел на круглое, испещренное оспинками, поэтому лишенное игры лицо Медовикова, пытаясь понять, шутит ли его бравый старшина огневой команды или говорит всерьез, и не выдержал, откинулся на спинку стула и захохотал.
— Вы даете, Медовиков. Ну, даете… — Насмеявшись, Веригин спросил все же серьезно: — Вы что же, в приметы верите?
Медовиков никак не отозвался на смех Веригина, сидел себе и спокойно ждал, когда же тот отсмеется, словно бы всем своим видом говорил: смейся, раз такое дело, только еще бабушка надвое сказала, кто будет последним-то смеяться.
— Верю, — сказал он.
— И в черных кошек?
— И в черных кошек.
— И в понедельник?
— И в понедельник. Да ведь не один я в понедельник-то верю. Румянцев, поди, тоже верит, если ни разу не ухитрился выйти в море в понедельник.
— Ну, командир — дело другое, у него там с войною что-то связано, — нехотя заступился за Румянцева Веригин. — Но мы-то ведь с вами люди без предрассудков.
— Почему это без предрассудков? — удивился, а скорее всего обиделся — черт его поймет — Медовиков. — У меня, к примеру, предрассудки имеются.
— Да? — сухо поинтересовался Веригин. — Вот уж не ожидал.
— Кто через войну прошел, тот, пожалуй, поймет, Андрей Степаныч, с чем едят эти самые предрассудки. Бывало, как прижмет, тут и маменьку родную вспомнишь, и молитву сотворишь.
— Что ж вы, и в бога верите?
— В бога не верю. Тут я грамотный и могу доподлинно сказать, что его нету. — Он помедлил и хитро прищурился. — Но ведь что-то все-таки есть.
— Смотря кто что понимает под этим самым «что-то», — неуверенно заметил Веригин.
— Не беспокойся, Андрей Степаныч, — сказал Медовиков, истолковав веригинскую неуверенность по-своему. — Командирский катер пойдет прямо в Питер, и командир раньше пятнадцати с борта не сойдет. Это я точно заприметил. А вам, — он иногда путался и то величал Веригина на «вы», то забывался и говорил ему панибратски «ты», и Веригин не обращал на это внимания — в служебной обстановке Медовиков этих вольностей не допускал, — все равно на катере сподручнее, чем на перекладных добираться. К ужину точно дома будете.
«Дома, — подумал Веригин и, отвернувшись якобы по делу, усмехнулся. — В том-то вся и загвоздка, что нету у меня этого самого дома. Приехала Варька, поженились — и уехала, а дом там теперь или не дом — это еще бабушка надвое сказала».
— К ужину-то должен, — все еще усмехаясь, согласился Веригин и вернулся к столу. — Так о чем мы с вами?
— Мы, Андрей Степаныч, говорили о том, что все-таки что-то есть такое загадочное, чему мы, к примеру, не можем найти объяснения.
— Чему, например?
— А вот чему. Был у меня старший брат, и этот старший брат воевал на Карельском фронте. Тут все понятно?
— Понятно, — машинально согласился Веригин.
— В сорок четвертом, когда мы пошли тралить Балтику, письмо от мамани: исчез брательник. Всю войну шли вести, а тут нет вестей. А вскоре и второе письмо. Пишет маманя, что во сне очутилась она будто бы в незнакомом лесу, идет по просеке и чей-то голос говорит ей: «Дойди до двадцать четвертого квартала и сверни налево». Дошла маманя до указанного места, свернула, а голос опять говорит: «Пройди до следующей просеки и сверни направо». Дошла — и видит могилу. Тут она и проснулась, села мне за письмо и пишет: «Чует мое сердце, погибший он и схороненный на том самом месте, куда привел меня тот глас». Посмеялся я, конечно, ответил ей, что наступление началось, не до писем, а как затихнут малость бои, тут и объявится, братан-то. А по осени приходит похоронка на него, где между прочим сказано, что погиб он в мае — и сон маманя в мае видела, — а похоронен близ станции такой-то, на такой-то просеке, в двадцать четвертом квартале.
— Не может быть, — сказал Веригин.
Медовиков помолчал, как будто собираясь с мыслями или вспоминая подробность, которую упустил, и никак не отозвался на замечание Веригина.