Отмена ”большой акции”, комедия с уничтожением Могучей семерки ”во имя справедливости”, разрешение снова открыть школы — все было сделано с одной целью: усыпить бдительность людей на то время, пока немцы подготовят новый удар.
Запуганная еврейская полиция, подчинявшаяся Варсинскому, давно продавшая свои души, теперь уже и вовсе потеряла человеческий облик. Когда им не удавалось выполнить норму, они тащили на Умшлагплац своих беззащитных родственников.
Штамп на кенкарте о месте работы, долгое время считавшийся магическим пропуском в жизнь, одним росчерком пера был отменен. Кроме горстки людей, никто в гетто больше не был застрахован от депортации.
Каждый день шли расстрелы: расстреливали то тех, то других. Улицы были перекрыты, дома регулярно прочесывались от подвалов до чердаков.
Немцы искали тайные бункеры и потайные ходы. Для этого за продукты вербовали новых доносчиков и на глазах у матерей истязали детей.
Безразличие уже давно стало обычной реакцией на все происходящее. Однако облава на сирот подтвердила расчеты создателей генерального плана: она окончательно подорвала дух и волю к жизни обитателей гетто.
Александр Брандель, символ человеческого достоинства и любви к людям, с именем которого связывались все надежды на пищу и на лекарства, за одну ночь превратился в угрюмого раздавленного человека. Источник энергии, питающий жизнь, теперь в нем иссяк. Никто не слышал от него ни единого слова.
Рабби Соломон сидел в сыром подвале на Милой, 18 рядом с канализационной трубой и под шум воды день и ночь читал старинные еврейские молитвы.
Дебора Бронская — единственная из медсестер из приюта на Низкой — продолжала работать с двумя десятками тех самых детей, которых Стефан по крышам привел на Милую, 18. Рядом с канализационной трубой вырыли новую комнату, поставили туда койки и столы для занятий.
* * *
Дебора зажгла свет в спальне. Она открывала один за другим ящики комода и перекладывала вещи в чемодан. Добавила две-три вещицы из ящика с драгоценностями. Остальное надо было оставить. Заглянула в детскую, взяла то, что дети хотели унести на память, и вышла в переднюю.
В кабинете Пауля горел свет. Она вошла и увидела затылок мужа, сидевшего в кресле перед письменным столом.
— Я ухожу от тебя, Пауль. Мне давно следовало это сделать. Стефан и Рахель уходят со мной.
Пауль не шевельнулся.
— До свидания, Пауль.
Она уже хотела выйти, но увидела, что рука Пауля с зажатой в ней бумажкой бессильно свисает с кресла. На полу валялся пустой пузырек.
Дебора подошла к столу. Пауль сидел неподвижно, с закрытыми глазами. Она поставила чемодан и взяла руку мужа. Как лед, и пульса нет. Мертв.
”Да простит меня Бог, — прошептала она. — Я хотела бы его пожалеть — но не могу!”
Она подняла выпавшую бумажку и прочла: ”Дорогая Дебора, меня огорчает, что я не знаю, чем заслужил твое презрение. У Бориса Прессера я оставил конверт. В нем ты найдешь указания по разным делам, которые, надеюсь, в полном порядке…” На этом записка обрывалась.
Стол был тщательно прибран. Пауль всегда был педантом.
Дебора посмотрела на желтое мертвое лицо.
”Пауль, Пауль, ты и тут остался верен себе до конца… Почему ты не оставил записки сыну и дочери?.. Почему не пошел на этот шаг из протеста? Почему?”
Она взяла чемодан и ушла, не испытывая ни угрызений совести, ни жалости. Она покидала этот дом навсегда без единой слезинки.
* * *
— Нам нужна помощь! — закричал, потеряв терпение, Андрей.
Командующий Армией Крайовой в Варшаве Роман слушал его, вскинув голову и полузакрыв глаза. Изящным движением он вставил сигарету в длинный мундштук и закурил. Андрей от предложенной сигареты отмахнулся.
— Ян Коваль, — мягко сказал Роман, — не далее как неделю назад мы послали вам тридцать две винтовки.
— Шести разных калибров со ста шестью патронами. Одна каждый раз выходит из строя на третьем выстреле.
— Если на нас с неба вдруг свалятся крупнокалиберные автоматы, я первый дам вам знать.
Андрей стукнул кулаком по столу.
Роман встал и заложил руки за спину.
— Собственно, чего вы хотите?
— Мы недостаточно сильны, чтобы перейти в наступление без помощи со стороны. Если три полка Армии Крайовой одновременно начнут атаку в предместьях, мы сможем выступить из гетто.
Роман вздохнул. Несмотря на все лишения подпольной жизни, манера его поведения оставалась прежней.
— Это невозможно, — спокойно сказал он.
— Вы что, так ненавидите евреев, что будете спокойно смотреть, как нас сожгут заживо?
Роман прислонился к подоконнику и, постукивая по мундштуку, тоном человека, знающего, что на него все смотрят, проговорил:
— Давайте взглянем на вещи трезво, отбросив эмоции. Что будет, если я приму ваш план? Чего мы добьемся? Сколько людей вы можете вывести из гетто для атаки?
— Столько, сколько вы можете прокормить.
— Ага, — просиял Роман, — тут-то и зарыта собака. Девяносто процентов крестьян продадут еврея за бутылку водки. Девяносто процентов горожан уверены, что в войне виноваты еврейские банкиры всего мира. Заметьте, дело не в моих личных чувствах, но у меня нет возможности перевоспитать польский народ.