Через пять минут я стояла у юго-восточного входа; позади остались Парижский театр и «Плаза», ряды повозок с лошадьми и кучки лошадиного навоза. А впереди раскинулся парк. Несколько акров лужаек и петляющих пересекающихся тропинок. В детстве я тоже здесь часто играла, карабкалась на памятник Алисе в Стране чудес, лазала по детским горкам, кормила уточек. Уточек Холдена. Большие прекрасные ивы, склонившиеся над прудом, сейчас стояли голые, и ветер трепал их ветви, казавшиеся кружевными. Я сильно замерзла, руки покраснели и обветрились, пальцы окоченели. Я сунула ладони в подмышки и зашагала по наклонной тропинке к пруду. Холден называл его лагуной — это слово казалось мне волшебным, вызывало в воображении русалок из «Питера Пэна», — но в моей семье это был просто пруд. И вот я увидела его, этот водоем с черной стоячей водой, мрачный, освещенный лишь несколькими лучами солнца, падающими в самый центр. Передо мной по тропинке прыгали коричневые воробушки, голуби, сидевшие на спинке скамейки, подлетели, рассчитывая, что я угощу их крошками. Но уток не было. В низине было еще холоднее, ветер из верхней части парка опускался сюда, как в воронку. «Когда ты уйдешь, подует северный ветер», — вспомнились мне строки Уильяма Стэнли Мервина, его самое красивое, самое лаконичное и совершенное стихотворение, написанное как обращение к первой жене, Дайдо. Я двинулась навстречу ветру — глаза заслезились, — и взошла на маленький полукруглый мостик через пруд. Окинула взглядом панораму — высотки на Пятой авеню, деревья, тянущиеся до самого горизонта, тропинку к зоопарку, куда Холден ходил с Фиби и где я тоже видела тюленей, которые подавали голос, желая отведать рыбки, и расплескивали воду из своего бассейна. А потом с севера вдруг раздался звук, который невозможно спутать ни с чем — звук рассекаемой воды. Утки! Стая направлялась ко мне со спокойной решимостью — дикие коричневые утки, все самки, разных размеров. Их было пятнадцать, а может, двадцать; их пышные перышки растрепались. Утки проплыли под мостиком, и я повернулась и посмотрела, как они выплывают на большую воду и огибают пруд по периметру в поисках насекомых, мелких рыбешек и кусочков недоеденных сэндвичей, брошенных в воду щедрыми посетителями парка. Они были такие красивые, эти уточки, такие красивые и милые; они рассекали черные воды пруда с поистине царским величием, и сотни крошечных перышек надежно защищали их от холода.
В тот же день в общей почте нашлось письмо, адресованное лично мне и присланное из Небраски. В конверте лежали два листка белой бумаги маленького формата, исписанных крупным дрожащим почерком. Ветеран.
Дорогая мисс Рэйкофф, — прочла я. — Я очень обрадовался, получив ваше письмо на прошлой неделе. Конечно, очень жаль, что мистер Сэлинджер не читает письма, но меня это не удивляет. Я не рассчитывал получить ответ; по правде говоря, я даже не хотел его получать. Мне просто важно было сообщить ему, как много значит для меня его творчество. Я очень благодарен вам, что вы нашли время мне ответить; я с удовольствием прочел ваше письмо, где вы делились мыслями о произведениях Сэлинджера. Вы наверняка еще молоды и не можете помнить Вторую мировую, но для нас, солдат, это было ужасное время. Может, ваш отец служил в армии или дед. Я знал одного Рэйкоффа, когда служил в ВВС. Нас расквартировали в Германии сразу после окончания войны. Может, это был ваш отец, дед или дядя? Фамилия необычная. Я никогда не встречал людей с такой фамилией, только вас и моего сослуживца.
Мое сердце забилось быстрее. Мой отец служил в ВВС, его отправили в Германию. Его часть дислоцировалась в Штутгарте. Но это было во время войны в Корее. Отец записался добровольцем в 1952 году, через год после первой публикации «Над пропастью во ржи», еще годом позже они с мамой поженились. Может, ветеран писал именно об этой войне, там он и познакомился с моим отцом? И спустя столько лет две войны просто перепутались в его сознании?