Патриции не плачут. Но, завершая свою импровизированную речь, я почувствовал, что глаза мои набухают слезами, что готовы потоками пролиться мне на щеки. Патриции не плачут. Помнишь, Прозерпина? Нет, не плачут. Это была самая ужасная минута: стоило мне расплакаться, и все пошло бы прахом. Если бы я заплакал, мои слезы показали бы им, что я недостоин своих слов. Да, Прозерпина, мы – патриции, жившие до Конца Света, – были такими. На одно мгновение мне показалось, что мое лицо вот-вот взорвется. Как я смог сдержаться? Даже сейчас мне это непонятно. Если бы я верил в жизнь после смерти, Прозерпина, я бы сказал, что все милостивые лемуры наших предков Туллиев явились мне на помощь.
Я сделал глубокий, очень глубокий вдох, призвал сенаторов положить рабству конец и завершил свою речь:
– Сделайте это.
Все зааплодировали. Я не мог в это поверить. Эти безнравственные люди устроили овацию мне! Мне! Они хлопали в ладоши и радостно восклицали, радостно восклицали и хлопали в ладоши. Считать голоса никому не пришлось, все руки поднялись в едином и восторженном порыве. Цицерон – мой отец – подошел ко мне и обнял на глазах у всех.
Глашатай ударил об пол жезлом и торжественно провозгласил:
– А теперь, отцы-сенаторы, займем места, которые укажут нам наши генералы, – готовьтесь к сражению, и да хранят боги наш город.
Да, то была великая минута: нечасто Рим видел такое единение всего общества. И объятия моего отца стали прекрасным свидетельством союза людей, чьи устремления еще недавно были столь различны.
Но, несмотря на волнение, охватившее меня, когда весь зал мне аплодировал, я не стал задерживаться в Сенате, а быстро вышел на улицу и потребовал привести мне быстрого скакуна. Я непременно хотел быть первым, кто сообщит Либертусу и его людям решение Сената, и поскакал на юг, к Везувию. За всю дорогу я остановился только один раз, чтобы сменить коня, и очень быстро оказался возле палатки Либертуса и Ситир Тра. Они были там и вместе с Палузи обучали несколько дюжин беглых рабов, которые только что присоединились к войску повстанцев.
Я прервал их своими криками:
– Готово! Все готово! Сенат утвердил закон!
На их лицах промелькнуло скорее выражение удивления, чем радости, – возможно, потому что новость захватила их врасплох.
Я посмотрел Либертусу в глаза:
– Мы свободны.
Мое «мы», произнесенное вместо «вы», дорогая Прозерпина, означало очень многое.
Я замолчал и посмотрел вокруг. Дело было сделано. И тут я потерял самообладание.
Я упал на колени к ногам Либертуса и не смог больше сдерживать слезы. Римский патриций не плачет. А я в тот день наконец плакал. Из моих глаз изливались все слезы нашего мира и мира подземного, когда я стоял на коленях перед Либертусом, от стыда закрывая лицо краем плаща. Ибо я испытывал не только боль, Прозерпина, меня терзал еще и стыд, ибо мне многое стало ясно. Только оказавшись в рабстве у тектонов, я смог понять страдания рабов. Сколько миллионов людей жили в аду по нашей вине, пока я это допускал? Этот ужас испытывали такие же мужчины и женщины, как те, что стояли сейчас вокруг и смотрели на меня глазами собак, ожидающих удара палкой.
Меня выручила Ситир Тра.
– Вставай, – сказала она и потянула меня за руку. – Здесь ты можешь смеяться или плакать сколько тебе угодно, но только стоя.
Потом она обняла меня, а Палузи положил руку мне на плечо. Либертус посмотрел мне в глаза – мне, человеку, который раньше был его хозяином, человеку, который причинял ему и душевные страдания, и физическую боль, – и тоже заключил меня в объятия.
Я сказал себе, что Рим теперь преобразился. Рим моего отца был источником просвещения в мире, а мой Рим стал этими объятиями. Для моего отца Рим означал культуру, а для меня – братство. И теперь оба эти Рима могли сражаться вместе.
Либертус поднялся на каменную глыбу рядом с грубым памятником Куалу. Он поцеловал щеку статуи и обратился к повстанцам, которые неожиданно столпились вокруг.
– Сенат отменил рабовладение. Теперь мы свободны, – объявил им он. – Но на этом наша борьба не кончается. До сегодняшнего дня мы боролись, чтобы завоевать свободу, а теперь настало время сражаться, чтобы ее сохранить.
Ни аплодисментов, ни радостных криков, ни ликования не последовало. Возможно, эти люди были самыми обездоленными и нищими на земле, но их отличала мудрость: они понимали, что наступил конец гнету, но не их страданиям.
– Вот теперь это случилось, – сказала Ситир, стоявшая рядом со мной.
Я не понял ее. Ахия улыбнулась:
– Теперь ты и вправду вернулся из подземного царства.
Она коснулась моей ладони, ее пальцы переплелись с моими, и каждый из нас знал, о чем вспомнил другой: о том дне, когда у Логовища Мантикоры ее рука не смогла удержать мою.
До прихода армии тектонов к нашим стенам оставалось всего несколько недель, и главная надежда на спасение Рима звалась Юлий Цезарь. Однако его задача была непростой.